нос, но больше размером, те же жесты и походка, но гораздо энергичнее. Решительнее была она и в обращении с Петровичем, — там, где Ирина подбирала бы слова долго и тщательно, тетя Таня выражалась кратко: «Дурак!». Этим словцом и всем складом характера она напоминала другую даму — Генрихову давно умершую бабушку Елизавету Карловну. Не странно ли, что две женщины, не состоявшие в кровном родстве и не знавшие друг друга, имели так много общего? Возможно, их закалила Москва — город, где им обеим судьба назначила коротать безмужний век.
Они зашли в лифт. В тесной, давно не мытой кабинке воняло как всегда, но вскоре тетя Таня уловила в привычном букете запахов свежую струю. Она потянула своим большим носом и строго осведомилась:
— Пил?
Путь на шестнадцатый этаж был неблизкий, и Петрович успел рассказать ей про митрохинскую свадьбу. О божоле и припадке Олега Михайловича он счел за благо умолчать. Лифт, подрагивая, одолевал этаж за этажом, а снаружи что-то цеплялось за его бока и неприятно скребло.
Вот она — станция конечная. Лестничная площадка с намалеванным на стене числом «16», с выбитым плитчатым полом и с непременной детской коляской в проходе. Пассажир коляски, наверное, давно уже ходил своими ножками — в школу за «двойками» и в «…астроном». Двери на площадке были с трехзначными номерами, и одна из этих дверей вела в тети-Танины частные покои.
Из теплой темноты квартиры повеяло настоявшимся за день благовонием горшечных цветов, парфюма, книг и старой мебели. Вспыхнул свет, и Петрович оказался в окружении разнообразных вещей и вещиц, большей частью маленьких и хрупких. В свое время эти вещицы, давно поделившие между собой пространство стародевичьего жилища, были очень недовольны водворением Петровича. Тетя Таня за них беспокоилась и зорко следила за руками племянника — всё поправляла сдвинутые им невзначай безделушки и многочисленные пепельницы, которые держала в стратегически важных точках квартиры. Даже вымытую Петровичем посуду она собственноручно располагала на сушилке в определенной, единственно верной последовательности.
Раздевшись и переобувшись, тетя и племянник разошлись по комнатам, чтобы привести себя в домашний вид. Спустя несколько минут облаченная в халат тетя Таня проследовала в ванную и там заперлась. Еще минут через десять она вышла на кухню — уже без макияжа, но ничуть от того не подурневшая. Здесь она зарядила свой суховатый рот длинной папиросой «Казбек» и приступила к организации ужина.
Откровенно говоря, кулинария не была тети-Таниным призванием. За все то время, что жил у нее Петрович, она даже не научилась отмерять вермишель в количестве, потребном для двух персон. Иногда гарнира получалось мало, и ужин заканчивался голыми котлетами, а иногда наоборот — вермишель всходила в кастрюле ошеломительной массой, так что отливать ее приходилось в несколько приемов. Время от времени, в целях разнообразия, тетя Таня вместо вермишели варила макароны, но и с макаронами у нее была та же проблема. Только котлеты оставались неизменными при любом гарнире: три Петровичу и две тете Тане.
За ужином они сидели, разгороженные, как всегда, газетой. «Вечёрка» располагалась вертикально в специальной проволочной подставке — так, чтобы тете Тане было удобней читать. Петровичу читать было неудобно, но он почти уже научился, сидя по ту сторону подставки, узнавать городские новости снизу вверх. Впрочем, когда дело дошло до чая, тетя убрала со стола и газету, и подставку. Их сменили коробка «Казбека» и пепельница, сделанная из раковины морского моллюска. Перемена эта означала, что пришло время для беседы.
— Ну, Петрович, — тетя глубоко, по-мужски затянулась, — расскажи, чем, кроме пьянства, ты сегодня занимался. — В него через стол полетели кисловатые дымные клубочки.
Он пожал плечами:
— Каждый раз ты спрашиваешь, и каждый раз я тебе отвечаю: ничем.
Тетя Таня нахмурилась:
— Скверно. Ты должен приобщаться к труду.
Петрович тоже, на правах взрослого, закурил и дал по тете ответный табачный залп:
— Тебя не поймешь: то мне к цивилизации надо приобщаться, то к труду… Говорю же тебе, там все бездельничают: или рисуют люстры для дома, или с ученым видом что-нибудь пропорционируют.
Она щелкнула папиросу перламутровым ногтем:
— Ты слишком мал, чтобы судить… это во-первых. А во-вторых, если ты разумный человек, то всегда найдешь себе занятие.
Петрович усмехнулся:
— Ну да, будь я разумный, так тоже бы люстру рисовал… Только куда мне ее вешать?
Поговорив еще в таком духе и густо надымив в маленькой кухне, тетя с племянником задавили в пепельнице-раковине каждый свой окурок и разошлись, не вполне довольные друг другом. Остаток вечера тетя Таня провела за письменным столом в углубленном созерцании своей коллекции марок, а Петрович, вытянув с полки второй том Льва Толстого, отправился на Крымский полуостров, в самое пекло севастопольского сражения.
Было уже около полуночи, когда Петрович захлопнул книгу, встал с тахты, чтобы погасить свет, и… подошел к окну. Взамен Севастополя, только что сданного неприятелю, глазам его предстала галактическая туманность другого, куда более величественного города.
Москва, таившая в себе бесчисленные населенные миры, часто и вправду казалась Петровичу бесформенной и непостижимой, словно космос. Но сейчас — сейчас панорама ее была взята в буроватую, будто захватанную рамку ночного неба. От этого зрелище складывалось в целое — в образ, хотя и грандиозный, но все-таки помещающийся в кадр его воображения.
Прошло еще немало дней, сырых и промозглых, покуда не выпал настоящий снег. Плотные белые парашютисты — этакие маленькие митрохины — свалились на москвичей внезапно, превосходящим числом. Снежинки высаживались на шляпы и береты, на капюшоны и непокрытые макушки — и гибли во множестве, как подобает десанту.
Ниночка в то утро глушила оконные щели бумажной лентой, пользуясь вместо клея отечественным мужским кремом для бритья. На ее месте за столом сидел Петрович и правил митрохинскую статью о пользе пространственной организации среды. Сам теоретик в это время колол сахар тяжелой металлической рейсшиной. Кроме них троих, в комнате никого не было. Станислав Адольфович уехал на ИКСИД, Всемирный конгресс дизайнеров, а Олег Михайлович отсутствовал по причине отсутствия Станислава Адольфовича. Авакян ожидался, но не скоро, — художник еще брел далеко подмосковным стынущим полем, где зазимок пудрил земные скорбные морщины.
Федор Васильевич явился на службу в благодушном настроении. Он густо пах польским лосьоном, почти не кхекал и не искал ссоры с Ниночкой. Уже за первым чаем он завел с Петровичем доверительный, не слишком светский разговор о прелестях семейной жизни. Вообще брачная тема в последнее время стала для Митрохина главной. Сам он, по его словам, сочетался чрезвычайно удачно. Жена его обладала просто несовместимым набором достоинств: обожала Малера, следила за целостью митрохинских носков, была необыкновенно горяча в постели и чудесно готовила.
— Знали бы вы, — восклицал Федор Васильевич, — какой дизайн она творит из обычного куска баранины!
Станислав Адольфович реагировал на его хвастовство иронически.
— Главное, — заметил он однажды, — чтобы это творчество вошло у нее в привычку прежде, чем надоест.
Но существовала ли она вообще на свете, эта удивительная особа? Митрохинской жены — даже фотографий ее — никто в павильоне так и не видел… Впрочем, сейчас Петровичу недосуг было размышлять о чужом счастье.
— Нельзя ли помолчать, — попросил он Федора Васильевича. — Вы сбиваете меня с мысли.
— Пардон, пардон… — Митрохин переключил свое внимание на Ниночку, напоминавшую на фоне окна оживший египетский барельеф.
Можно было предположить, что, достигнув в браке полной жизненной гармонии, Федор Васильевич прибавит собой полку павильонных энтропиков, но этого не случилось. Еще бойчей из-под его пера пошли статьи на злобу дизайнерского дня; еще чаще стал убегать он на какие-то совещания и конференции; и уже