десять лет, как я усыпляю больных и узнаю чужие секреты. Ты же испытаешь мою власть совершеннее других: ты мне будешь отвечать, как разумный человек. Безумный наяву, ты будешь здоров в каталептическом состоянии. Говори же! Как это я тебя не находил, когда я так упорно искал тебя?
— Я не знаю.
— Где ты жил?
— В Париже,
— Как долго ты болеешь?
— Вот уже двенадцать лет.
— Ага… со времени исчезновения Реймона Сильвестра?
— Да.
— От чего ты сошел с ума?
— Я слишком страдал.
— Чем?
— Этим (он показал на голову) и этим (он показал на сердце).
— Отчего?
Сумасшедший молчал.
— Отчего?
И сумасшедший прошептал так тихо, как будто только дыхание коснулось побагровевшего лица его судьи.
— Потому что я убил…
— Реймона Сильвестра! — вскричал Онора.
— Да, — сказал еще тише загипнотизированный.
Бешенство и горечь старого препаратора не знали более границ. Это «да», кажется, заставило его во второй раз пережить всю горечь потери своего друга. До сих пор он мог еще сомневаться и надеяться. Негры могли украсть платье Реймона и солгать относительно его смерти. Несмотря на неправдоподобие и нелепость подобного предположения, он мог быть живым вождем чернокожего племени, где-нибудь в центре Африки. Не отказываются ли иные верить в потерю тех, которые покоятся уже на их руках непробудным сном смерти? Не сохраняют ли они иногда до наступления разложения, безумную надежду, что доктор ошибся, констатировав смерть, что этот, лежащий перед их глазами труп, находится только в состоянии летаргии и вот-вот воскреснет новый Лазарь? У Онора всегда билось сердце, когда сбившийся с пути посетитель, стучался к нему в дверь. Не Реймон ли это? — думал он. О, как было безнадежно это «да» сумасшедшего.
Сумасшедший!.. Может быть он обвинял себя напрасно… Но нет, все мы равны, больные и здоровые, в этом сне, вызванном человеческой силой, все мы одинаково должны повиноваться голосу, требующему истины, приказывающему совершать дурное или хорошее. Онора заплакал.
— Реймон, мой милый Реймон!.. — восклицал он… — мой единственный друг, которому я обязан тем, что стал мыслящим созданием!.. Такой добрый, такой великодушный! И умереть такой жалкой смертью!..
Но бешенство высушило его слезы.
— Ты его убил… убил!.. Но за что? Как?
— Пощади! — умолял Адриян Брюно. — Я ужасно страдаю, когда думаю об этом! Как же мне вынести мучение, когда мы станем о нем говорить?
— Мучься, мучься, демон, мучься всеми муками ада, если это возможно.
Онора Мери был на волосок от апоплексического удара. Боясь умереть, не отомстив за Реймона, он подошел к окну чтобы подышать чистым воздухом.
V
Гроза утихла и холодный воздух, насыщенный запахом цветов и мокрых листьев, снова оживлял существа, истомленные летним зноем. Тишина воцарилась, наконец, в зверинце. Чистое небо было покрыто бесчисленным множеством звезд.
Онора сорвал с себя галстук, расстегнул свой воротник рубашки, отчего ему стало легче дышать. Затем он возвратился к Адрияну Брюно, простым прикосновением уничтожил судорожное напряжение его мускулов и сказал:
— Теперь расскажи мне о твоем преступлении со всеми подробностями!
Его чело, изборожденное морщинами, выражало суровую решительность.
Дрожащий и послушный, как малый ребенок, которого наказывают, сумасшедший начал тихим, но ясным голосом, свой ужасный рассказ:
— В молодости я был морским офицером, проплавал все моря и посетил все пять частей света. Самая дикая и наименее исследованная из них, больше всего возбуждала мое любопытство. Желая продолжать исследования Рене Калье и быть достойным соперником Ливингстона, я решил сам исследовать Африку и подал в отставку. Я был силен и неустрашим, но мне недоставало гения, который нужен для великих открытий. Я мог только констатировать то, что уже видели другие, и эта неспособность найти дорогу, которой еще никто не ходил, скоро повергла меня в глубокую печаль, увеличиваемую еще одиночеством, усталостью и лихорадкой.
Я должен был довольствоваться чудесами, которые мне приходилось видеть.
По возвращении в Европу, я мог написать прекрасную книгу, описание стран и народов, о которых ничего не знают наши буржуа, думающие, что горы находятся только в Швейцарии, а большие — озера в Америке, и все негры — людоеды. У меня были собраны материалы по истории магометанства в стране Нила и была возможность, — что тогда удивило бы весь мир — предсказать махдизм… Но я пренебрег этими способами приобрести известность, мечтая об одной только славе — славе путешественника, открывающего новые реки и новые горы. В продолжение двух лет я жил в стране озер, поверхность которой равняется Индостану, а высота превосходит самые великие долины Альп. Я вышел на Уфумбиро, 3 500 метров высоты, и на Гамбараго, около 2 000 метров, почти такой же высоты, как Монблан. Вершины этих великанов не покрыты вечным снегом, но орошаются вечным дождем, наполняющим все углубления. На берегу одного из этих озер я встретил Ливингстона. Он ласково принял меня и предложил мне разделить с ним его труды. Но у меня тотчас же зародилась ненависть к этому великому человеку, и я оставил его, боясь совершить преступление.
Я возвращался по Нильской долине, когда в Хартуме имел несчастье познакомиться с Реймоном Сильвестром. Сперва я ему симпатизировал, потому что он жил иллюзиями, которых у меня больше не было. Он сообщил мне о смерти Ливингстона и сказал, что намеревается посетить озера Укеруэ и Бангуэло. Я пробовал его отговаривать. Рисовал ему те разочарования, которые его ожидали, и даже горькую зависть, которая убьет в нем все хорошие чувства. Я судил о других по себе: во всех я предполагал узкие взгляды и злое сердце. Реймон Сильвестр подсмеивался над моим, как он называл, пессимизмом, просил меня показать ему заметки и планы, осыпал мое путешествие такими похвалами, что они показались мне действительно заслуженными. Он, наконец, возвысил меня в моих собственных глазах и добился того, что я согласился возвратиться назад. Мы исследовали вместе Луапулу, которая вытекает из озера Меро, в величественной и дивно красивой местности. Реку эту Ливингстон принял за верхнее течение Нила, но Реймон Сильвестр нашел, что Луапула просто была Верхней Конго.
— Но ведь это открыл Камерон? Несчастный!
— Он пришел туда после нас. Впрочем, открытие — вполне принадлежит ему, потому что он не имел сведений о карте, составленной Сильвестром.
— О, небо! Лишив моего друга жизни, ты в то же время лишил его и славы!.. Продолжай, изверг!
— Я отдал бы двадцать лет моей жизни, чтобы только добиться таких богатых результатов. К несчастью, я тут был ни при чем. Все это увидел и понял Сильвестр… Много раз я даже старался сбить его с толку своими возражениями, на которых я настаивал тем упорнее, чем его доводы были очевиднее. Тем не