Но Иосиф отложил работу и повернулся к нему:

— Нет, ты слушай сюда... Скоро техника заменит человека, об этом пишут в газетах Машины будут делать машины и так далее. Скотину выведут такую, чтобы сама себя пасла, я знаю, сама казнила и сама разделывала. Что, спрашивается, останется человеку? Он будет писать инструкции и контракты. Как ты себе думаешь? На свете останутся одни юристы, адвокаты и пидарасы... благодать! Господь Саваоф сойдет на землю и попросит вид на жительство. И они с ним тоже заключат, между прочим, контракт... И при чем здесь любовь, про которую ты спрашиваешь?

— Да я ничего... — Кузоватов был несколько озадачен. — Я не против... Ты сам завел про это дело. Моя дура тоже все: «любовь», «любовь»... А я ей говорю: любовь-то любовь, а расписаться надо. Хоть на алименты, случай чего, подашь... Хотя, конечно, без любви тоже нельзя: подштанники простирнуть, юриста не попросишь.

В эту минуту в окошко мастерской просунулась голова клиента. Это был Сергеев:

— Привет, аксакалы!.. Иосиф Григория, как там моя «Сейка»?

Урбах пошарил в ящике.

— На...

— Жить будет?

— Будет... хотя, я извиняюсь, но это не часы, а говно. Вот посмотри: абсолютно нельзя сравнивать... «Победа»! От любящей жены.

Травкин

Шесть часов. Январское утро.

Но утро это только для тех, кто встает по будильнику: в природе еще глубокая ночь. Собаки нимало не выдохлись — их оргии в разгаре. Рыкающие, взвизгивающие стаи — ветер в ушах — проносятся, ломая кусты, пугают дворничих, и те замахиваются вслед лопатами. Собаки на бегу кусают снег и чужие холки, их брюхи и морды звенят сосульками, хвосты закладываются, отрабатывают в крутых поворотах.

Январское утро. Мороз. От фонарей в небо уходят стрелками голубые лучи. Дворничихи скребут у подъездов лопатами, и звуки эти — как вздохи астматика. Где-то далеко, а кажется — рядом, забормотал автобус — первый — он, конечно, пуст. И пусты улицы: только дворничихи и безумные собаки. Псиный запах — единственная пряность в дистиллированном воздухе.

Но вот скрипнула калитка (дом номер восемь по улице Котовского). Из калитки выехал и прислонился к забору велосипед пензенского завода. Машина стара, это видно даже в свете фонаря: заднее крыло глядит набок, как собачий хвост, колеса неодинаковы и спорят, в каком из них больше спиц. Велосипед этот служит явно не для прогулок- руль его, облупленный и пошедший старческими пятнами, прихотливо выгнут хозяином для удобства каждодневной езды.

Хрустнула цепь, снег стрельнул под шиной, тренькнул на кочке звонок, утробно звякнул подсумок, притороченный к седлу. Пензорожденный бицикл отправился в путь. Седло его не слишком отягощал сухой зад Максима Тарасыча Бурденки, нашего городского невропатолога. За спиной Максима Тарасыча висел рюкзачок, правая штанина зашпилена была прищепкой, а голову, несмотря на мороз, прикрывала лишь кепочка с ушами. Путь предстоял неблизкий — на другой конец городка, в Мадрид. Пока они ехали, на улицах стал и уже появляться первые прохожие — утренние страдальцы, бегущие по снежному первотропу. Скукоженные, несчастные, они тем не менее, завидев велосипед, почти все глухо здоровались из своих воротников:

— Здрась, Макс Трсс...

Наш Мадрид, в отличие от одноименного испанского города, пострадавшего от итало-германских бомбежек, продолжал смотреться руиной. В далеком двадцать девятом году власти разгромили монастырь, приспособив остатки под жилье для приезжих пролетариев. «Приспособив» — громко сказана просто «рассадник мракобесия» превратился в клоповый рассадник С тех пор много керосина сгорело в мадридских примусах. Пролетарии получили в большинстве нормальное жилье, но почему-то Мадрид оставался все так же полон. Жизнь в монастырских развалинах продолжалась, ползучая и неугасимая, как торфяной пожар.

Но в то раннее утро лишь два-три тускло светящихся окошка выдавали присутствие в Мадриде жизни. Да еще мерин Щорс стоял у одного из подъездов, запряженный в телегу с керосиновой бочкой. Морда его была седа от инея, а под задними копытами ароматно парила свежая куча собачьего деликатеса. Щорс кивнул Максиму Тарасычу и фыркнул, покосившись на веломашину. Подъезды в Мадриде не освещались отродясь, но Бурденко и во тьме привычно перешагнул сломанную ступень деревянной лестницы. Он поднялся на второй этаж и тихонько поскребся в драную дерматиновую дверную обивку. Дверь тут же отворилась: его ждали.

— Это я,— шепотом сообщил Бурденко.

— Здравствуйте, Максим Тарасович! Как хорошо... Проходите, пожалуйста, — тоже шепотом ответили ему.

Коммуналка еще спала, только в конце коридора дверная щель прочерчивалась полосой света. Туда и прокрался Бурденко в сопровождении мелко шаркающей фигуры. В лучах электричества фигура оказалась старушкой в кофте и заштопанной шали.

— Здрасьте, Олимпиада Иванна, — Максим Тарасыч снял свою кепку.

— Не слишком раздевайтесь, прошу вас, у нас очень холодно — старушка приняла у него головной убор.

— Что вы, не беспокоитесь, я морозоустойчивый.

— Липа... Липа! — раздался дребезжащий голос из глубины комнаты. Там за ширмой стояла кровать. — Липа, налей доктору чаю.

— Ах, ну конечно! — старушка засуетилась. — Надеюсь, Максим Тарасович, вы согласитесь пить из термоса? Не хотелось бы тревожить соседей...

— Что вы, Олимпиада Иванна, зачем вы спрашиваете! Мы с вами всегда пьем из термоса.

— Ах, извините, я забыла. Вот что возраст делает с людьми.

Приятная беседа строилась на несходстве взглядов их на чай из термоса. Олимпиада Ивановна строго судила свой чай, Максим же Тарасыч находил его замечательным.

— Ах, простите, ваша чашка не цела. Позвольте, я налью в другую.

— Что вы, не беспокойтесь, я уже выпил.

За ширмой лежал супруг Олимпиады Ивановны, Петр Александрович Лурье. С ним полгода назад случился апоплексический удар, и Бурденко приходил делать ему массаж и пользовать травами. В целебных травах наш невропатолог считался большим докой, он даже прозвище получил от горожан — Травкин.

Напившись горячего чаю и заалев ушами, Травкин, не слишком мешкая, приступил к больному. Петр Александрович уже несколько оправился от удара: к нему вернулись речь и способность ходить в подкладное судно. Однако один глаз его и вооружение по правому борту почти бездействовали. Правая рука умела лишь устроить погром на тумбочке да с невероятной скоростью отращивать ногти. Тем не менее старик уже пытался вернуться к любимому своему занятию, игре по переписке в шахматы, И снова стал интересоваться вопросами текущей политики. Надо сказать, Лурье не всегда жили в Мадриде. Лучшие свои годы (этих лет было пять) они прожили в большой квартире, в первой и единственной нашей довоенной пятиэтажке. В тридцатые годы инженер Лурье участвовал в строительстве химзавода, а потом назначен был главным конструктором. Завод начал давать продукцию, и все шло хорошо. Но однажды из леса прямо в цех, со страшным звоном выбив стекло, влетел огромный глухарь и умер. Суеверные рабочие из крестьян сочли это дурным знамением и оказались правы. Спустя короткое время Петра Александровича забрали в НКВД это был тридцать девятый год Арестовали тогда не одного его, а почти все руководство завода, чем, безусловно, здорово ухудшили производственные показатели. Лурье объявили (надо полагать, из-за фамилии) французским шпионом. Московский следователь смеялся до слез, читая его собственноручное признание в том, что завербовали его господа Золя и Бальзак Смешливый чекист, однако, держал его двое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату