город новой хоругвью.
– Эх! – радовались за чаркой вина. – С апостольской хоругвью половца потесним на восток, по всему берегу моря сядем, безбоязненно станем торговать. Еще мы шире сядем по Дунаю! Дунай, скажем, – русская река!
А за другой чаркой над этими первыми подсмеивались:
– Как докажешь слепому, что он слеп, если тот никогда не видел? Как докажешь дураку, что не суметь новой грамоткой ни наготы прикрыть, ни брюха набить? А дурак-то надеется, ждет от князя дела горячего…
Митрополит собирал народ в Печерске, спрашивал:
– Какое же хотите благоденствие да без веры? «Правило»[14] Иоанна не соблюдаете – волхвуете, как прежде волхвовали, торгуете рабами… О каком апостоле речь, если вы даже не поститесь исправно, праздников не празднуете, не чтите святых, а только креститесь через раз, будто в этом и заключается вера, и поминаете всуе имя Господа? А не вы ли первые на игрищах бесовских?..
От Владимира-князя ждали повеления – быть благоденствию!
У княжьей прислуги повсюду спрашивали, не пишет ли нового повеления Мономах.
– Пишет что-то! – отвечала прислуга. – Всякий вечер пишет, а иной раз и до самого утра. Отроки его тогда тоже спать не ложатся, но не выдерживают – сидят, дремлют, носами клюют.
Еще спрашивали:
– О чем же по ночам пишет Мономах? Не доводилось ли читать или слышать о том хоть краем уха?
Отвечала прислуга:
– О чем пишет, не знаем. Мономах скрытный князь, все написанное держит под замком в ларцах и сундуках. Но другое знаем: от всех монастырей князь затребовал летописи. А еще слышали, как он своим молодцам давал наказ – где только можно изыскивать жития и странствия.
К середине лета вернулись в Киев все, кто провожал караван до моря. В последний день пути быстрее всего бежали кони. И всадникам приходилось их сдерживать, равнять строй. Но кони плохо слушались, торопились, предвидя отдых. В гору бежали, как под гору, речки перебегали, словно посуху. Сами узнавали дорогу.
Возле Берестова Ярослав остановился и распустил дружину сроком на неделю. А десятников и сотников обязал явиться к нему в Верхний город через три дня. Также и Эйрика пригласил и поручил передать приглашение Олаву. Сказал – будут речи, будет пир. Сказал – маленький человек сделал дело, почему бы маленькому человеку не попировать?
После всего заговорил тиун с Берестом:
– Тебе же, игрец Петр, поручаю важное дело… – И он указал рукой на близкое княжье сельцо. – Видишь, Берестово! Там, смотри, купол выглядывает – храм Апостолов. Возле него найдешь княжий двор… Вот и дело: к Великому князю посылаю тебя, Петр. Приедешь к нему, доложишь, что видел, что слышал. И расскажешь ему все без утайки. Князь любит слушать правдивые речи. И ты обо всем говори просто, без прикрас. Начнешь приукрашивать – оборвет. Красивые речи – длинные речи. У Мономаха же время коротко.
– А пустят? – усомнился игрец.
– Пустят. Ты тем отрокам всего одно слово говори – сакалиба. И они поймут, что от меня пришел человек.
Так и сделал игрец Берест. Трижды говорил княжьим молодцам тайное ключевое слово – у ворот, возле церкви и на высоком расписном крыльце. И тогда его допустили к самому Мономаху. Но перед этим, в привратницкой, проверили, не спрятано ли оружие у него под рубахой, поискали в рукавах и за голенищами, заглянули в кошель с серебром. Похвалили тиуна:
– Щедро платит, по-княжески!
– Жизнь прожил! Знает, что серебро – песок; дело – вот сила! Как река: и накормит, и защитит, и отнесет к местам лучшим…
Один из отроков, молодой и розовощекий великан, наподобие Ярослава, повел игреца в глубь палат.
Покои княжеские – покои дивные. Богатством и убранством, конечно, с Софией не сравнить. Но ведь княжеские покои – не божьи. Помельче были и поскромнее. Да еще пожег княжий двор семнадцать лет назад хан Боняк, прорвавшийся с ордами с юга. С тех пор наново отстраивался Берестовский двор и прежнего великолепия и былой славы еще не достиг. Только значимость и осталась Добро же, накопленное за сто лет, от княжения самого Владимира Святославовича, от начала православия на Руси, сгорело в половецком огне.
Покои княжеские, как и всякие покои, – ларец для человека. Берестовский двор – дорогой, расписной ларец, украшенный каменьями и филигранью – нитями серебра. Шел игрец за дюжим отроком через палаты и любовался роскошью, представшей ему. И думал игрец – телом человек не велик, мал человек, будь то князь или простолюдин, и может обитать он в богатом тереме, палаты считать, сбиваться со счету, и может жить в тесной клети под городским валом или в походном шатре, а бывало, и в волчьей норе умещался. Но, думал игрец, – велика душа человека. Душа, как умная птица, сама поселится там, где ей всего милее, – останется надолго под куполом храма, умчится к высоким горам и станет там эхом или же воспарит над облаками. Нет для души замков и стен, нет дверей и подземелий. Нет для души ларцов. Игрец уже свыкся с мыслью, что его душа поселилась в березовой роще, там, где в семик он расстался с Насткой, думал – душа его легким вдохновением вошла в молоденькое деревце, в робкую березу с прозрачной берестой. Но со временем эта уверенность ослабла. Чем дальше от дома вилась дорога, тем меньше оставалось в памяти, тем сильнее отдалялась Настка. Она виделась ему теперь неподвижной. Она застыла на время разлуки, как застывает смола сосны на время ночи. Настка умерла, и глаза ее были холодны. А мятущаяся душа Береста вдруг посетила шатер Дахэ…
От этой мысли игрец вздрогнул. И посмотрел на куний хвостик, пришитый к плечу. Мех уже выцвел от жаркого степного солнца и не был таким пушистым, как в первый день. Но мех этот казался живым и теплым. И стоило Бересту только закрыть глаза, как вместо куньего хвостика ему отчетливо представилась нежная смуглая рука, легко лежащая на его плече.
Миновали несколько малых палат, которые Берест не успел рассмотреть как следует. Но он приметил, что все палаты были со своим особым назначением – прихожая, трапезная, отрадная, гостиная… Наконец вошли в самую большую палату, с высокими сводами и с колоннами. Отрок назвал ее «летописной». Велел игрецу обождать, а сам прошел дальше через низкую дверцу, скрытую за пологом-гобеленом.
Оставшись один, игрец осмотрелся.
Здесь стены и потолки были искусно расписаны разноцветными узорами. Волшебные травы и невиданные цветы переплетались друг с другом стеблями и складывались в живописные гирлянды, с которых, подобно листьям, кое-где свисали огромные сердца. Эти же гирлянды оплетали в палате двери и окна и поднимались к потолку по деревянным колоннам-аркам. Орлы и грифоны, вписанные в узор во множестве, стерегли покой и тишину княжеских палат. Стройные и гибкие пардусы, поднявшиеся на задние лапы по углам, среди листвы, оберегали княжескую мудрость. Полы и длинные лавки вдоль стен были покрыты яркими коврами. А в глубоких оконных нишах Берест увидел много книг, разных и по толщине, и по величине, и много грамоток, скрученных в узкие свитки. Потом, приглядевшись, игрец заметил, что и на лавках лежат книги – раскрытые и стопками, и лежат они на низеньком столе в красном углу под иконным рядом, и еще на полу, на ковре. Грамотки же, перевязанные тесьмой и опечатанные, были сложены на полках высокими ворохами или просто брошены на ковре. Так что боязно было на тот ковер ступить ногой, прежде не осмотревшись. И бросалось в глаза обилие свечей и масляных светильников. Глядя на них, игрец догадался, что Мономах слаб уже зрением.
Осматривая настенную роспись и богатое убранство «летописной», Берест так увлекся, что не расслышал приближающихся шагов князя и отрока. Видно, шаги их были очень легкими и еще скрадывали звук толстые ковры и добротные стены. Только когда рука отрока легла на его плечо, игрец обернулся. Он увидел недалеко от себя человека в серой холщовой рубахе и поискал глазами князя. Но, кроме этого человека и отрока, никто в палату не входил.