был грустный и озабоченный — я приписал это моему отъезду, и к горлу у меня подступил комок. В лифте я спросил, на какой ей нужно этаж.
— На пятый, — ответила Рене, подняв на меня свои холодноватые серые глаза, и на миг мне показалось, что ее заинтересовало мое лицо. Я подумал, что в моем голосе, наверное, сохранились знакомые ей интонации, хотя мне не составляло труда его изменить, тем более что и губы, и щеки — все было другим. Впрочем, Рене больше не удостоила меня и мимолетным взглядом. Она вернулась к нам домой. Я поднялся к себе.
VI
Проснувшись наутро в новом жилище, я первым делом кинулся к зеркалу, но, увы, увидел в нем то же, что и накануне. Погода стояла унылая: моросил дождь, дул порывистый холодный ветер. То и дело я высовывался в окно, но ни разу не застал на балконе никого из домашних. Одеваясь и умываясь, я вновь перебрал в уме ставшие со вчерашнего дня привычными мысли по поводу своего превращения и осознал, что наступивший день мне, собственно, нечем заполнить. Поскольку подстроить встречу с женой не было никакой возможности — тут я вынужден был полагаться на случай, — меня ожидала полнейшая праздность. Пока счастливое стечение обстоятельств — если таковое вообще наступит — не столкнет нас, Рене оставалась для меня такой же далекой, как если бы я действительно уехал за границу. Рисовать в воображении картину повседневной жизни на пятом этаже я с таким же успехом мог бы и в Бухаресте. Более того, это бесполезное соседство уже вызывало у меня досаду и чуть ли не раздражение, как головоломка, над которой бьешься долго и упорно без всякого толку. Образ Сарацинки, который я с тех пор, как проснулся, не раз уж гнал от себя, навязчиво возвращался, и я, сдавшись, позволил ему завладеть моими мыслями. Какими только упреками не осыпал я себя за вчерашнюю слабость, но теперь она казалась мне вполне простительной. В моем ни с чем не сравнимом одиночестве человека-невидимки я нуждался в любви и имел на нее право. Я уже говорил и считаю нелишним еще раз напомнить, что всегда почитал за долг соблюдать супружескую верность и с большой неохотой шел на сделку с совестью. Кое-кто из читающих мои записки, вероятно, заподозрит меня в лицемерии. И совершенно напрасно. От природы я человек основательный, вполне, к счастью, заурядный, трудяга, верный друг, патриот, образцовый гражданин, покладистый супруг — но двойное разлагающее влияние анархии и особенно холостяцкой жизни пробудило во мне какие-то бесовские силы. Нужно побывать в моей шкуре, то есть в положении человека свободного и в то же время женатого, чтобы понять, что значит для мужчины брак. Деспотизм супруги, которая направляет его, держит в шорах, обуздывает его страсти и бесполезные прихоти, отрезвляет в разгар опасных мечтаний и тем самым дает ему возможность всецело посвятить себя искусству зарабатывать деньги, есть неоценимое благо. Я не раз задавался вопросом, почему я женился на Рене. Она миловидна, но таких сотни тысяч, и небогата. Что же касается любви, то, если не считать отдельных всплесков, редко наводящих на мысль создать семейный очаг, после того как тебе исполнилось двадцать пять, влюбиться можно, только когда сам этого захочешь. Впрочем, это отнюдь не обрекает поздний брак на неудачу. Возможность выбора — а именно она имеет решающее значение означает свободное суждение, которому отнюдь не благоприятствует страсть. И вот теперь в своей новой холостяцкой квартире я вдруг понял, что женился для того, чтобы вверить в надежные руки часть своего существа — ту, что всегда переменчива, мятежна, мечтательна, бестолкова, расточительна, легко поддается бесовским соблазнам, побуждающим отпрысков почтенных семей вливаться в ряды смутьянов, а старых холостяков — бродить ночами по улицам. Рене мне нравилась — вот я и выбрал ее, дабы вручить ей ключи от сундука, где заперты все эти непредсказуемые порывы, а теперь, когда устоявшийся порядок полетел к черту из-за моей метаморфозы, загорелся передать эти ключи Сарацинке, ибо владеть ими самому мне было страшно. И некоторые деспотические замашки, которые я обнаружил в ней накануне, лишь усиливали мою тягу к ней. Я оделся и был готов к выходу в половине девятого — в это время я обычно ухожу на работу. Но хотя никто не приготовил мне привычной чашки кофе, я не торопился спускаться вниз в кафе: мне было решительно нечего делать на улице. Я еще раз обошел все три комнаты, обследуя свои новые владения. На полках в гостиной-будуаре красовались труды отца Массийона [3] и двенадцать томов «Истории Франции» отца Даниеля [4], все в кожаных переплетах. Я надеялся отыскать какой-нибудь роман Дюма, но тщетно. Обнаружив телефон, я удостоверился, что он работает, и мне пришла мысль позвонить Рене. Немного потренировавшись говорить на разные голоса, я набрал номер.
— Алло? — ответила Рене, и я пискнул фальцетом:
— Монмартр, тридцать два? Сейчас с вами будут говорить.
Потом сосчитал до двадцати и заговорил своим обычным, но слегка приглушенным голосом:
— Алло, Рене? Я звоню из Бухареста. Долетел прекрасно.
— Как я рада, дорогой. Я волновалась за тебя. Все-таки самолет. Тебе не было плохо?
— Ничуть. Как прошла вылазка?
— Я вполне обошлась бы и без нее. Кстати, дядя Антонен звонил сегодня в шесть утра. Говорил о тебе и бог весть о каком изменении, которое, дескать, может произойти в тебе за время твоей поездки. Я гак ничего и не поняла.
— Бедный дядя. Не хотелось тебе говорить, но я уже не раз замечал, что у него что-то не в порядке с головой. Если он будет тебе надоедать, постарайся отвязаться. Ну а дети как, нормально?
— Да. Сегодня собираюсь сводить их в музей. Если б ты знал, как опустел без тебя дом. Милый, мне кажется, мы говорим уже довольно долго. А минуты стоят дорого.
— Ты права. До свиданья, дорогая. Я тебе напишу.
Это меркантильное напоминание о цене времени в тот самый момент, когда, казалось, она была так растрогана, несколько покоробило меня, но сослужило мне хорошую службу. Меня снова одернули, призвали к порядку, и я почувствовал, что способен сосредоточиться на практических вопросах, которые поставила передо мной моя метаморфоза. Мне стало стыдно за то, что минуту назад я раздумывал, как бы скоротать скучный день и дождаться вечера. Неужели у меня нет занятия достойнее, чем ухлестывать за женщинами, пусть даже и за собственной женой? Сорок тысяч франков, взятые накануне в банке, и шестьдесят с чем-то тысяч, оставшиеся в распоряжении Рене, — этого не хватит навечно, тем более что семье отныне предстоит нести практически двойные расходы. Так что следует не теряя ни минуты отправляться на поиски работы. Минуты стоят дорого. Я спустился в «Мечту», наспех выпил у стойки кофе и сел в автобус. По дороге меня осенило. Надо просто-напросто явиться к Люсьене с рекомендательным письмом от самого себя.
Около одиннадцати я вошел в свое агентство. Люсьена беседовала с клиентом, и госпожа Бюст попросила меня обождать в приемной. Я чувствовал себя полковником, который решил завербоваться простым солдатом. Госпожа Бюст — про себя я называл ее «мадам Доска» — то и дело посылала мне из своего окошка лучезарную улыбку, предназначавшуюся, насколько я мог судить, наиболее солидным клиентам. Не прошло и получаса, как меня впустили в мой кабинет. Люсьена выглядела почти так же, как накануне, только лицо у нее дышало безмятежностью, а глаза так и сияли — как ни был ей дорог хозяин, она явно испытывала облегчение оттого, что он не стоит у нее над душой. Представившись, я протянул ей письмо, только что написанное на почте. Она усадила меня и, ознакомившись с письмом, села напротив, в директорское кресло.
— Вчера я провожал в аэропорту Бурже родственника и встретил там господина Серюзье, своего давнего друга. Мы поговорили, и я рассказал ему, что нахожусь в затруднительном положении.
— Значит, вы хотите работать у господина Серюзье. В какой же области?
— Господин Серюзье порекомендовал мне заняться продажей металлов и одновременно рекламой.
— Лучше было бы остановиться на чем-нибудь одном — по крайней мере поначалу. В чем состоит наша работа, вам, конечно, известно, хотя бы в самых общих чертах. Позвольте спросить, чем вы занимались до сих пор?
Я ответил, что продавал текстиль. Люсьена слушала меня холодно, опустив глаза и играя моим ножом