обмотанными ногами.
— Да, — сказал Ширкух, — это решт, червяк-волос.
— Правильно, червяк-волос, проклятие здешних мест, он прокусывает кожу и весь забивается под нее, чтобы вытащить его целиком — а бывает он больше локтя в длину — сначала вытаскивают кусок хвоста и наматывают на камышинку. Очень осторожно. Каждый день его вытягивают на длину ногтя, не больше, иначе он порвется и останется в теле. На ночь камышинку с намотанным волосом приматывают тряпками. Вот сейчас я, на твоих глазах ухватил за кончик хвоста ядовитого ассасинского червяка. И не сердись на меня за то, что я не позволяю тебе рвануть его изо всех сил.
Принесли баранину для воинов и фрукты для правителя, он давно уже не мог есть ничего, кроме фиников и инжира. И не пил ничего, кроме козьего молока. Распластывая дымящуюся лопатку, Саладин продолжал удовлетворять попутно свое любопытство.
— Я понял все, что касается приемов врача в этом деле, а что сыграет роль камышинки, на которую ты собираешься наматывать этот двухвостый волос?
— Деньги, — сказал султан, отпивая из серебряной пиалы, — деньги, против этого оружия, судя по всему, не устояли даже горные твердыни этих фанатиков. Потому, как развиваются мои переговоры с Сеидом, они не поделили с аламутским старцем какую-то часть общих доходов. Когда я почувствовал, что ассасинский кинжал не только блестит, как золотой, но еще и пахнет золотом, я понял, что победа тут возможна. Назорейских королей эта зараза уже сгубила. И давно.
Принесли светильники, ибо солнце клонилось все ниже. Летящий пух сиял над горизонтом неестественным и, стало быть, загадочным светом.
— Скоро нам придется покинуть эту благословенную террасу, — сказал Ширкух, отмахиваясь от чего-то, вьющегося в воздухе, — сейчас к нам явятся жители здешних камышей, после их укусов я раздираю свою кожу до крови.
— У нас есть еще немного времени, чтобы спокойно покончить с нашей трапезой.
Некоторое время все молча ели.
— Ты рассказывал что-то о назорейских королях, отец.
— О нынешних королях франков рассказывать уже нечего. Но, когда они впервые появились у нас, они вели себя по другому. Мой отец и твой дед Шади рассказывал мне, что первые крестоносцы искали боя непрерывно и вступали в него, даже если им это было невыгодно. Виданное ли дело теперь в землях, которые они называют Святыми. Шади сам потерпел поражение от них и, насколько я понял, остался в восторге от назорейской манеры сражаться. После битвы с сельджуками, также выигранной, они гнали их четыре дня. Что с ними сталось за эти годы? Не рыцари, а торгаши. Они никогда не посмеют напасть первыми, мы можем спокойно устраивать свои сирийские дела.
Ширкух мощно хлопнул себя по щеке.
— Да, — улыбнулся султан, — теперь нам действительно пора под защиту полога.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ХИЖИНА
Сначала была только боль. Она заполняла все тело, помимо нее не было никаких других ощущений и даже мыслей. Как его зовут и кем ему себя считать, лежащий в темноте не знал и не мог вспомнить. Для этого нужно было хотя бы на мгновение освободить сознание от этой чудовищной, вездесущей, бесконечной и непреодолимой боли. Первое, в чем он смог отдать себе отчет, это в том, что он лежит. Но где, на чем и как долго — понять это, было за границами возможного. Потом он понял, что не слеп, хотя был не в силах рассмотреть что бы то ни было. Впрочем и не очень-то пытался, не испытывал, как ни странно, в этом нужды. Время от времени он впадал в дрему. Она никогда не доходила до состояния настоящего, глубокого сна, но, в известной степени, облегчала сосуществование с болью. Сколько дней длилось это состояние, или сколько недель, — ему было все равно. Вернее сказать, у него отсутствовало, присущее нормальному человеку, представление о времени. Душа его была также разорвана и изувечена, как и тело, она напоминала собой разбитое зеркало, не способное отразить цельный предмет.
Этот человек не ощущал себя человеком. То, что можно было бы счесть его сознанием, проступало из серого мрака небытия по частям и сохраняло в каждой своей части лишь одну человеческую особенность — способность испытывать страдание.
Но так не могло продолжаться бесконечно. Из этого балансирования на смертной грани было лишь два выхода — возврат в небытие, или возрождение к реальности. Жизненная сила, заключенная в этом искореженном существе, была столь велика, что ей удалось, в конце концов, преодолеть душевные и физические разрывы. Началось то, что с очень большой осторожностью можно было назвать выздоровлением.
Однажды, он услышал треск пламени в очаге. Он открыл глаза, удивившись попутно, что веки подчинились его воле, и осмотрелся. И понял, что лежит в полутьме. Осознал, что является не бесплотной точкой, плавающей в океане боли, а распластанным на ложе человеком. Там, где должно было по логике вещей располагаться его тело, было очень больно, но боль эта была не анонимная, не беспредельная, это была его личная, отдельная боль, с ней можно было иметь дело.
Вслед за этим открытием он сделал и следующее, он понял, что находится в окружающей полутьме не один. Он был потрясен. Еще один человек! ? И тогда появилась потребность, неодолимая потребность заявить о себе, о том, что он не только жив, но и знает о собственном существовании, и догадывается о наличии этого второго существа. Сделать это он мог лишь, произнеся какой-нибудь звук, ибо руки и ноги еще не считали своим долгом выполнять его приказания. Он собрался с силами, на губах медленно запузырилась слюна, грудь приподнялась и полумрак огласило натужное сипение.
— Исмаил.
Это было единственное слово, которое он знал в этот момент. Произнесение его отдалось такой болью во всем теле лежащего, что он мгновенно потерял только что обретенное сознание.
Хозяин хижины был очень стар, когда он сидел неподвижно, то напоминал замшелую руину, только глаза светились неожиданно ясным огнем. Старик был широкоплеч, массивен и оброс до такой степени, что мог бы привести в замешательство не только того, кто стрижет людей, но и того, кто стрижет овец. Замечательнее всего, тем не менее, был его голос. Низкий, тяжелый и, поскольку не было видно, как шевелятся его губы, казалось, что он исходит из недр старика. Таким голосом могла бы разговаривать сама гора, неподалеку от вершины которой отшельник устроил свое жилище.
Когда Исмаил сообщил ему, как его зовут, старик равнодушно прогудел:
— Забудь это имя.
— Почему? — тихо спросил больной. Он уже мог сидеть, подоткнув под спину пук горного мха. Задав вопрос, он немедленно закашлялся, говорить ему все же было еще очень трудно. Старик протянул ему закопченную глиняную миску с густым зеленоватым питьем.
— Пей.
Больной послушно выпил. Он уже догадался, что своим «воскресением» обязан чудодейственным способностям этого знахаря-отшельника, и ни в чем ему не прекословил, хотя иной раз его эликсиры выворачивали душу наизнанку и заставляли трястись, как в лихорадке, еще неокрепшее тело.
— Зачем ты меня спас, старик?
— Тебя тревожит, какой благодарности я потребую взамен за свое искусство?
Исмаил не думал об этом, но услышав слова старика, напрягся. Все может быть. Этот дикий знахарь мало напоминал доброго мага. Кто может знать, что у него на уме.
— Если ты испугался, то напрасно. Я всего лишь лекарь. Долгие годы я провел в этих горах и нашел здесь все травы, о которых идет речь в старом аккадском лечебнике. Я могу унять жар и колики в почках, лечу двадцать два вида лихорадки, нагноения и ушибы, отвожу порчу и перемежающуюся хромоту, косоглазие и лишаи. И когда я увидел твое тело на отмели — вид у тебя был безжизненный — я подумал, отчего бы мне не попробовать вернуть к жизни настоящего мертвеца.
— Скажи, а ты всегда здесь один?
— И сейчас, когда ты здесь. И даже более одинок, чем обычно.
— Я не понял тебя.
— А я и не старался, чтобы ты меня понял.
Исмаил отхлебнул глоток зеленоватого отвара. Он не знал, обижаться ему или нет на подобное заявление. Не было похоже, что тот хотел его оскорбить. Тут что-то другое, обида была бы просто