— Боишься. На всякий случай…
— Если бы я боялся, я бы тебя не впустил к себе. Сам видишь, что у нас в доме это неудобно. Рано утром тебе надо будет уйти.
— Будь спокоен. Мы этичнее вас, коммунистов. Почему ты так ненавидишь нас?
— Нет, я вас не ненавижу. Мы смеемся над вашими мечтаниями.
Анастасий вздохнул.
— Всякая великая идея — мечта, Кондарев. Ох, я очень многому научился, скитаясь среди народа.
— Убедился наконец, что анархизм — это глупость?
— Еще нет. Может быть, в нынешнем виде он еще не то, что надо… но это уж другой вопрос. Но вы, коммунисты, просто болтуны. Вам дружбаши еще зададут, запомни мои слова. Сам-то я, может, не доживу до этого…
— Ничему ты не научился, только отчаялся.
— Мы сознаем, с какими трудностями столкнется будущее общество, а вот вы их недооцениваете, просто не видите.
— Ты даже не представляешь, куда заведет тебя твой анархизм.
Анастасий заворочался под одеялом. Глаза у него уже слипались от сна, но последние слова больно задели душевную рану.
— Человек никогда не знает, куда его приведет борьба, Кондарев. Тут, понимаешь, словно на лед ступишь — и не почувствуешь как… И уже не остановишься… Но если ты готов жизнь отдать… Неужели ты меня осуждаешь?
Вместе с горькой ноткой в его голосе прозвучал и вызов.
В его памяти снова появился тот момент, когда он стрелял в доктора. Каждую ночь он переживал это снова и покрывался испариной от боли и гнева на самого себя.
Кондарев вслушивался в шум дождя.
— В конце концов, идея — вот что главное. Явлений много, но без этических критериев — все хаос… Один лишь народ — хранитель нравственности. В этом и состоит различие между нами и вами — вы этого не понимаете.
— Твоя идея превратилась в иерусалимскую Стену плача,[104] — сказал Кондарев.
— Что? Я не понял…
Анастасий был уверен, что Кондарев насмехается над ним.
— Что ты хочешь этим сказать? — проворчал он. — Читал ли ты евангелие или библию? Не припомню, где это сказано: не приближайся к страшной тайне с нечистой душой! Тайна — это жизнь. Я в последнее время пришел к такому выводу наперекор всему и… именно поэтому жажду света!
— Анархизм и христианство словно соседние комнаты. Из одной — в другую.
— Слова! — резко оборвал его Анастасий. — Тебе не хватает твоей теории, но когда ты поднатореешь в ней — станешь таким фанатиком!
— Кто знает… Вот ты говоришь — идея. А какая? Вымысел или реальная цель? Увлекаешься теорией, все вокруг да около нравственных идеалов топчешься — и вот теперь: жизнь — это тайна, я ошибся и жажду света… Ты даже не заметил, как превратил свое самолюбие в этический критерий, ошибки свои — в тайну, а недостаточное осознание всего этого — в жажду света! Капитулируешь, Сиров! Какой ты революционер и что общего у тебя с народом? Никакой ты не революционер, а трагикомический герой…
Усталость и сон у Анастасия испарились. Душа его онемела от боли. То, что в уме его безысходно месяцами накапливалось, теснилось, вдруг словно залило светом. То, что в своей нынешней жизни он называл ботевским положением, вмиг поблекло, мученический ореол померк. Анастасий закрыл глаза, и в памяти его вихрем промчалось все, что он пережил в последнее время. Но воспоминания эти приобрели совершенно иную оценку в его сознании. Они подтверждали слова Кондарева. Его бросило в жар, он весь покрылся испариной, и в душе вспыхнула лютая ненависть к Кондареву.
«Он убьет меня морально, он вынудит меня убраться отсюда… Лежит себе на кровати и советует мне, а не спросит, не голоден ли я!»
— Я пришел к тебе, Кондарев, не для того, чтоб получать советы, — сказал он глухим от злобы голосом и, сбросив с себя одеяло, сел. — Для меня ты — черствая душонка, и не думай, что если я оказался в таком положении, ты можешь болтать все, что тебе вздумается! Анастасий Сиров не попрошайка и ни от кого не ждет подачек. Хочешь, чтоб я ушел, — хорошо, я уйду!
Он вскочил и принялся одеваться.
— Не делай глупостей! Я и не думал тебя прогонять.
— Ты злой человек! Знаю я тебя… Коммунист, тьфу!
— Сиров, не поднимай шума, разбудишь моих. Да и на улице услышат.
— Не говори со мной, — сквозь зубы процедил Анастасий, ожесточенно чиркая и ломая отсыревшие спички. Наконец одна из них загорелась, он нашел кепку и, оставив дверь открытой, шурша дождевиком, сбежал по лестнице. Кондарев слышал, как он отодвинул засов и затопал, поднимаясь вверх по улочке.
Дождь продолжал лить. Ветер швырял дождевые струи и завывал, словно силясь заглушить мощный рев реки.
Анастасий шел, уже не прикрываясь. Башмаки громко стучали по мостовой. Он то задыхался от ярости, то предавался отчаянью. Ему хотелось вернуться и убить первого же попавшегося жандарма, а потом покончить и с самим собой. Он удивлялся, почему больше не испытывает к Кондареву злобы.
В таком состоянии он добрался до самого верха Кале. В одном из разгороженных двориков он увидел между низенькими сливовыми деревцами, обломанными ребятишками, явно нежилой двухэтажный дом с крытыми балкончиками. Во время землетрясения середина его обрушилась. Над обветшавшей крышей, из которой торчали балки и доски, ветер гнал низкие косматые тучи. Выломанные окна и двери зловеще темнели. Анастасий вошел внутрь. Его обдало тяжелым запахом гнили и нечистот. Он попытался найти местечко почище, чтоб можно было сесть, но всюду было сыро и грязно. Тогда его охватил новый приступ злобы, и он, не отдавая себе отчета, забыв об опасности, отправился домой с единственной надеждой, что Христакиев не узнал его.
Ему отворила мать. И пока она, плача, прижимала его к своей груди с неожиданной для ее возраста силой, он, не в состоянии вырваться из ее объятий, вдыхал вместе с запахом ее старушечьей бумазейной ночной рубашки сладкий запах родного дома.
— Тасик, сыночек мой, — шептала старая женщина.
Пантелей Сиров не пожелал видеть сына. Отдохнув, переодевшись и поев, Анастасий ушел в горы, так и не простившись с ним…
Кондарев заснул на рассвете, когда прекратился дождь. Встреча с Анастасием разволновала его. «Я его не прогонял — он сам обидел себя, потому что правда ему не нравится, не устраивает. Надо забыть о самолюбии, чтобы суметь выслушать правду. Но какую правду? Голую, страшную правду, что сам по себе ты — ничто. Я лично убежден, что в будущем для человека создадут такой интеллектуальный климат, в котором подобные иллюзии станут невозможны». Он пытался подвести под какое-нибудь правило случай с Анастасием. Из головы не выходили тревожные мысли о векселе, о неожиданно появившейся возможности арендовать типографию, о том, что завтра Христина выходит замуж.
В душе он жалел Анастасия. Наступит день, когда и он сам может оказаться в таком же положении, но он никогда не уподобится таким, как Анастасий Сиров, а будет совсем иным, более разумным, без метафизики и пустых надежд. «Безжалостная ревизия всего, что было с тобой до нынешнего дня, но ни отчаянья, никакого страха, ничего личного…» — думал Кондарев, прежде чем погрузиться в сон.
Ветер играл оконными шпингалетами и словно ощупывал невидимыми руками город, стараясь отыскать в нем чью-то обреченную душу.
Многодневный обложной дождь успокоил, напоил землю, иссохшую, жаждавшую, словно роженица, воды, охладил ее — и сразу почувствовалась осень. Воздух стал кисловатым и здоровым — с полей задул свежий ветерок, разносящий запах мокрой земли и бурьяна. Гигантская кудель тумана окутывала горы. Умытый дождями город оголился. Гранитный настил главной улицы был отмыт до синевы, только возле