считать меня трусом или нет. Но я должен вам заявить, что отныне я не желаю быть связанным с какими бы то ни было политическими группами или партиями и вообще с какими бы то ни было стадными идеями такого рода. Для меня это продолжение борьбы в природе, дарвиновская теория, на которую, как вам известно, я плюю, — пусть это даже сама истина, — потому что она противна моим принципам и убеждениям. И если я решился передать вам эту записку, то только потому, что не мог отказаться. Считайте, что передал ее не я. Вот: прочтите, и мы расстанемся. — И, мрачно взглянув на Кондарева, он вытащил из кармана сложенную вчетверо бумажку.
Кондарев взял записку, уверенный, что Кольо, как всегда, чрезмерно преувеличивает важность своей миссии, но, как только пробежал глазами написанное, сунул записку в карман и удивленно поглядел на гимназиста.
— Это он тебе дал?
— Разумеется, он, — резко ответил Кольо. — Спустимся к реке. Все равно там придется идти, если вы пойдете к ним. Впрочем, это ваше дело.
Он замолчал с сердитым видом, словно решил не говорить долго, но не выдержал и минуты.
— По-моему, все происходит из-за той душевной тины нашего простого и еще темного, некультурного народа, — сказал он, очевидно повторяя заученные у Георгиева фразы. — Я терпеть не могу мужланов, но ни в коем случае не приемлю и буржуазии. Подумать только: сейчас, в пору липового цвета, человек не может найти покоя даже в природе. Днем — о ночи и говорить нечего! Патрули не пускают! Сиди дома! Прошлой ночью какие-то болваны хотели меня арестовать. Что-то страшное готовится в нашей стране. И господин Георгиев так думает. Он умный человек, хоть вы его и презираете…
Кондарев слушал рассеянно, он думал, как бы поскорее отделаться от Кольо, создав, однако, у него впечатление, будто предлагаемая в записке встреча его не интересует. Но столь категорически высказанное мнение о Георгиеве рассердило его.
— С чего это ты взял, что я презираю Георгиева? — спросил он. — Ты еще слишком молод и не разбираешься ни в людях, ни в событиях. Но мне кажется, что Георгиев и Лальо Ганкин оказывают на тебя плохое влияние. Скажи, кто дал тебе эту записку и где меня будут ждать те люди?
Кольо то снимал свою измятую фуражку и, утерев ею пот со лба, засовывал в карман куртки, то снова надевал ее.
— Вас, значит, интересуют только факты, чисто деловые моменты? Хорошо, я скажу вам. Ведь для этого, собственно, я и пришел. Мне бай Анастасий строго-настрого сказал: «Никому, только лично ему, и то когда никого, даже стен вокруг вас на двадцать метров не будет». Ах, вы даже не можете себе представить, как он сейчас выглядит! Он такой романтичный, просто великолепный! — захлебывался от восхищения Кольо, обхватив себя руками, словно обнимая, и восторженно воскликнул: — Вот это красота, жуткая красота!
— Оставь в стороне свою поэзию, Рачиков, — сердито сказал Кондарев.
Кольо взглянул на него лукаво.
— Почему? Поэзия помогает мне понять все. А как же иначе? Но ежели вы не хотите слушать мои чистосердечные признания, тогда вот вам сухие факты: сегодня, сразу после обеда, я решил прогуляться по дубовому лесочку над виноградниками, потому что в доме, да и во всем городе нашем такая мещанская атмосфера, особенно это ликование — невыносимо… Впрочем, я снова отвлекся… Георгиев не всегда может меня принять. У него больна жена — климакс, что ли, это называется,^- словом, на нее напала меланхолия… Ну вот, иду я, значит, по дороге, ведущей к виноградникам, и когда дошел до большого дуба на опушке… знаете этот дуб? Вековой мудрый старец, в его дупло можно забраться, как в шалаш. Я там о нем написал стихи и притом — на одном дыхании… Оттуда открывается чудесный пейзаж. Я прилег под дубом и Вдруг слышу позади шаги. Оборачиваюсь и вижу — вооруженный человек. На груди патронташи, за плечами ружье. В кепке, обросший, борода черная, как смоль, и блестит. Бай Анастасий… Он дал эту записку и велел передать ее вам, что я и сделал. Вот и все.
— Но в записке говорится, что кто-то другой хотел видеть меня. Кто еще был с ним? — спросил Кондарев.
— Я не читал записки, чтобы уберечь тайну даже от самого себя на случай, если меня когда-нибудь схватят…
— Анастасий был один?
Кольо снова лукаво улыбнулся.
— Я его не спрашивал, но у меня-то, как вам известно, есть глаза, и вижу я хорошо. В лесу, неподалеку от дуба, были еще люди.
— Так что, мне нужно идти к дубу?
— К дубу. Но я думаю, что они теперь не там, а где — нибудь в другом месте. Когда стоишь возле этого дуба, виноградники, да и весь город как на ладони.
— Рачиков, ты отдаешь себе отчет, в какие дела ты впутываешься?
— Разумеется, и вполне ясно. Не сомневайтесь во мне, хотя, как я вам уже сказал давеча, я не желаю иметь больше ничего общего с подобными вещами. Но вовсе не потому, что боюсь. Я собственными глазами видел и понял все, что следовало понять, видел, что они собой представляют, и этого для меня достаточно.
— Подумай хорошенько, ты же сам мне говорил, что ты из тех людей, которые умны только наедине с собой. Я не пойду на это свидание, Рачиков. Я должен вернуться в город, потому что там меня ждут важные дела. Нам придется расстаться.
— Вы зря меня гоните. Не забывайте, что я не сказал следователю ни единого слова, хотя в тот вечер узнал бай Анастасия. Если вы мне не доверяете, я вернусь в город, — заявил Кольо, продолжая, однако, идти рядом с Кондаревым по пыльной дороге вдоль реки. — Вы думаете, что все это меня поразило? — продолжал он. — Нисколько! Но это внушило мне одну идею. Она пришла мне в голову, когда я шел к вам после встречи с бай Лнастасием. Со временем, когда я подрасту я стану писателем, я обращусь ко всему миру с воззванием, в котором призову людей искусства и всех знаменитых философов создать свою республику. Ну, скажем, на Гавайских островах — говорят, там истинный рай. Эта республика станет совестью человечества. Вот оттуда мы и будем произносить свое слово по всем политическим и прочим вопросам жизни, и все человечество станет прислушиваться к нему. Как вы считаете, — интересна моя идея? Эта республика будет самым авторитетным и удивительным государством! Республика человеческой совести и истинного разума, не практического, а выстраданной мудрости! — печально произнес Кольо и взглянул на Кондарева, чтобы увидеть, какое впечатление произвела его идея.
Кондарев улыбнулся.
— Тебя, Рачиков, что ни день, осеняет новая идея! Это хорошо, что ты такой кипучий. И я тоже был кипучий когда-то. Советую тебе пока стоять подальше от всяких политических дел. Ты еще зелен для них. На встречу я не пойду. Ну-с, пошли обратно. Благодарю тебя за записку. — Кондарев повернулся и пошел к мосту.
Колько промолчал, но на его тонких губах появилась насмешливая улыбка.
— Ну что ж, тогда прощайте, господин Кондарев, я ухожу и постараюсь подольше не попадаться вам на глаза. Вы смотрите на меня слишком свысока и думаете, что вы понимаете меня. Но я уверен все же, что мой путь совершенно иной. Вы, мне кажется, очень примитивно судите о таких вещах.
Кондарев зашагал по мосту и углубился в улочку, которая опять-таки выводила к реке; потом, обернувшись несколько раз, чтобы удостовериться, что Кольо не идет следом за ним, быстро пошел по направлению к виноградникам.
Когда он подошел к дубу, было уже около пяти часов. Под деревом никого не было. Тень от кроны широко распласталась вокруг. Кондарев огляделся. Послышался чей-то кашель. Из дупла вылез высокий сухощавый человек. На его худом, обросшем бородой лице горели черные глаза. За поясом у него были две гранаты и револьвер в потертой кобуре, а на плече — турецкий маузер.
Человек улыбнулся, обнажив белые зубы, и Кондарев узнал в нем своего прежнего коллегу и фронтового товарища. Это был выглевский учитель…