сочинение и оценить умственный багаж автора. Особенно привлекала его тема — к социологии Христакиев испытывал большой интерес.

Прочитав довольно много страниц из разных мест рукописи, Христакиев громко рассмеялся. Его чуть хриплый, женский смех с хихиканьем и высокими срывающимися нотками заставил секретаря заглянуть в кабинет шефа.

Автор рукописи пытался создать новую космогоническую теорию. Начинал он издалека, с гипотезы Канта — Лапласа,[79] но так по-ученически, как мог бы начать каждый студент или выпускник гимназии. Чтобы примирить старые идеалистические понятия с материализмом, автор придумал новое понятие — «матэнергия». В рукописи было около двухсот мелко исписанных страниц, некоторые заглавия и выражения были заботливо, по линейке подчеркнуты красным карандашом. Все было оформлено очень чисто и аккуратно и говорило о человеке, привыкшем к порядку и дисциплине. Видно было, что эти двести страниц — только начало введения, как и то, что скорого окончания этой компиляции не предвидится. Автору из-за отсутствия необходимых знаний и собственных мыслей нужно было написать по крайней мере еще пять томов, прежде чем он смог бы перейти к своей основной теме — социологии.

— Значит, оставляем наш лагерь и переходим к материалистам! Вот мое profession de foi,[80] — смеялся Христакиев, отодвигая рукопись в сторону и принимаясь за письма Кондарева.

Письма, примерно около десятка, были от друзей — совершенно неинтересные. Из них только два, написанные женской рукой, но тоже не содержащие ничего особенного. Христакиев бегло просмотрел их и раскрыл тетрадь.

Эта тетрадь, истрепанная, испачканная, с недостающими страницами, всем своим видом говорила, что если она до сих пор не выброшена на свалку, то только потому, что Кондарев очень дорожил ею, как, бывает, дорожит человек какими-нибудь интимными вещами, в чью ценность сам уже не верит, а расстаться с ними не может.

Таким по крайней мере был ее внешний вид. Но начав читать, Христакиев уже не мог от нее оторваться. Тетрадку едва ли можно было назвать дневником — переживания Кондарева излагались кратко, беспорядочно и с пропусками. Все было написано резким почерком, чернилами разных цветов, и во многих местах Христакиев с трудом разбирал поблекшие буквы.

«…Преследуем отступающих англо-французов, заняли склады с шинелями, плащами, консервами и шоколадом. Всего было так много, что досталось и солдатам. Противник разбит, и мы его преследуем без особой спешки и усилий. Боев почти нет, мучает нас только дождь, который льет не переставая.

Погода улучшилась, но наш бивак похож на утонувший в грязи обоз. Спешим застелить палатки соломой, которая тут в изобилии, особенно рисовая. Противник сжег много больших амбаров с рисом, но некоторые уцелели, и кони наелись досыта. Теперь весь лагерь желт от соломы, разнесенной всюду грязными сапогами. Часовые расхаживают, завернувшись в плащ-палатки, тяжело и устало передвигая ноги по раскисшей земле.

В свободное время я снова полистал «Половой вопрос» Фореля.[81] Безотрадная действительность! Стоит только заглянуть поглубже в себя, и на душе становится тяжело, а разум начинает сомневаться в смысле нравственных законов и вообще в смысле жизни. Представления о какой-то внутренней свободе и идеалы оказываются самообманом, и только лицемерие остается единственно необходимым и спасительным средством, помогающим жить. Мне кажется, я похож на молодой дубок, выросший на дороге. Только он поднимется и окрепнет, проезжает какая-нибудь телега и сминает его…

У постели моего коллеги Т. С., командира второго пулеметного взвода, лежит «Эмпирическая психология» Геффдинга.[82] Спрашиваю, читает ли он ее.

— Я теперь ничего не читаю. Предался страстям. Все книги, какие я читал, только терзали меня.

Т. С. глуп. Не понимает, что и на него навалилась все та же тоска, тоска эпохи войн — преддверия новой эры. Но вместо того, чтобы искать какой-нибудь спасительный путь, он отдается инстинктам. Наше поколение, помимо того, что оно исполнено высоких общечеловеческих идеалов, еще и патриотично, и не столько вследствие воспитания, полученного в школе, сколько по заветам отцов и дедов. Оно унаследовало идеалы нашего Возрождения.[83] Но о войне мы не имели никакого понятия — считали ее героической оргией и представляли себе достаточно книжно. А это вам не война с турками — сейчас мы сражаемся с половиной Европы. Втянули нас в нее, не подготовив морально и против воли народа.

Должен сказать, что лично я был настроен гораздо более патриотично, чем старые офицеры, участники балканской и межсоюзнической войн. Несмотря на то что я вырос в общественном одиночестве, в постоянном страхе перед будущим, в окружении невежества и что самые цветущие годы моей юности были отравлены на корню, патриотизм остался, питаясь будто бы сам собой, потому что я даже ребенком был крепко связан с обществом и народом. Я, как и другие дети, вырезал из бумаги турецкого султана и казнил его, распевая патриотические песни. В своих играх мы, дети, тоже участвовали в общем стремлении к освобождению наших порабощенных братьев. Дни некритического восприятия мира!..

Жизнь свою я делю на три периода. Первый — с ранних лет до балканской войны, воспоминания о нем и сейчас навевают на меня душевный мир и спокойствие, хотя дома было жить тяжело, часто случались ссоры. Мать моя работала по чужим домам, а отец считал это унизительным. Он хотел, чтоб я овладел каким-нибудь ремеслом.

О втором периоде скажу коротко. Человек рождается дважды — первый раз физически и второй раз духовно, как следствие того, что происходит в нем между четырнадцатью и двадцатью годами. Стыд, ужас падения, надежда, борьба — все это кипение тревожных и радостных мыслей, смутных порывов и мечтаний, происходящее в отроческие годы, у меня проходило скрыто, без чьей-либо помощи. Ни учителя, ни родители не обращали на это внимания. Я похудел, целыми ночами читал все, что попадется, и жил как во сне. Кто-то дал мне две-три брошюры о научном социализме, но они не произвели на меня впечатления, и я их забросил.

Третий период начался с идеала «внутреннего совершенствования с помощью духа, свободного и божественного», с идеала героя, сильного человека, носителя «новых ценностей», стоящего далеко в стороне от «власть имущего сброда». На практике это выразилось в уединении, отрыве от окружающей среды, чудаческом и глупом. Но так удовлетворялось мое бунтарство, оно оглушало меня, как вино тоску. Подростком я все время чувствовал себя глубоко оскорбленным и измученным. Новый идеал стал для меня спасением, я решил, что буду верен ему всю жизнь, и начал готовиться к «нравственному подвигу»: я стану учителем, буду просвещать народ. Одно время меня даже искушала мысль стать священником, жить скромной, но духовно богатой жизнью… Были у меня тогда истинный восторг, жар, страстная вера и взгляд, устремленный вдаль. В новой форме воскресли любовь к отечеству, благоговение перед предками, героями нашего Возрождения и борцами за свободу. Но теперь это связывалось со всем человечеством и приобретало новую ценность. Но так продолжалось недолго; началась война, меня мобилизовали в военное училище, и сейчас я готов признать, что нравственные идеалы не представляют особого значения в этом мире, несмотря на то что во мне все еще живет что-то от бывшего идеалиста.

Утро теплое и солнечное. По холмам ползет молочно — белый туман, тянется над редкими дубками и обрывами. Над нами летит вражеский аэроплан, в чистом небе рвутся снаряды какой-то батареи. Белые облачка дыма и мелодичный резонанс в умытой южной синеве.

Теперь мне ясно, почему я бежал от жизни в книги. Достаточно вспомнить нищету, царившую в доме, невежество, грубость и мещанское отвращение, с которым отец встречал мои просьбы об учебе, драки, скандалы, пьяные сцены в квартале, полное одиночество дома, ужас полового созревания — и меня охватывает такой же страх, какой, вероятно, испытывает человек, в темноте перешедший пропасть, не имея о ней никакого представления. Неодолимая потребность уяснить себе сущность «бытия» заставляла меня читать, невежественная среда вынуждала искать какой-нибудь спасительный идеал, и я читал то так называемых декадентов, то русских, то французских классиков. «Бытие», однако, оставалось все таким же неразгаданным, а душа — осужденной на вечные муки. В мире торжествовали мистерия и пол, зло и пошлость, и отовсюду выглядывала бессмыслица: и в родном доме, где мать теряла последние силы, чтобы дать мне возможность учиться; и в гимназии, где я должен был получить «ценз»;[84] и в мещанском скудоумии.

Вы читаете Иван Кондарев
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату