Белая голова уже много лет знает, каким будет этот день.
И ей нисколько не мешает ее теперешний огненнорыжий цвет, ах, как ярко!
Черная голова уже часа полтора знает, каким будет этот день.
И ей нисколько не мешает ее теперешний нероссийский триколор — цвет шампанского, бургундского и коньячный, ах, как красиво!
В этот день они встретятся. Две головы из трех, отягощенные теперь общим и уже не тайным знанием. Пряди черные и белые когда-то — нотная тетрадь, прыгающие кадры немого синематографа, надкушенные кровожадной сепией, запретительная «двойная сплошная» на мокром асфальте.
Пестрая циновка, монохромная радуга, ритуальный винегрет.
— А я тебе не открою, — скажет белая голова черной из-за закрытой двери.
— Зачем ты вообще притащилась? — скажет белая голова черной из-за закрытой двери.
— Я с тобой разговаривать не хочу и не буду, — скажет белая голова черной из-за закрытой двери и откроет ее.
Стоит, вызывающе смотрит в глаза, в самую середину зрачков, невысокая, в нелепом спортивном костюме — узковатом, коротковатом и босиком.
Пальцами ног так и впивается в полосатый симпатичный коврик, очень пушистый, о такой коврик даже как-то немного жаль вытирать грязные ботинки.
На белой голове марсианскими гребнями топорщатся паклевидные рыжие волосы.
Ее лицо без макияжа кажется странно помолодевшим.
Черная пройдет вперед. Просторный холл внезапно превратится во многие жутковатые коридорчики, по какому из них надо проследовать, чтобы прийти хоть куда-то, она не имеет представления. Решит никуда и не следовать, устало опустится на симпатичную резную деревянную лавочку со спинкой, вполне объяснимую здесь. Помолчит. Глубоко вздохнет.
Начнет белая голова, стоя все на том же месте, на полосатом и симпатичном коврике, даже не повернувшись, даже и не покрутив какой-нибудь рукой или ногой. Она скажет:
— Не думай только, что я хоть о чем-то жалею. Ровно ни о чем. Я сделала то, что была должна сделать. Как волк. Знаешь? Санитар леса. Танька, она же опаснейшая сумасшедшая, прямая угроза, ядерная боеголовка, она — глубинная мина. Замедленного действия. Эта бессовестная помойная тварь с детства насиловала брата, влезала в его голову и шуровала там, нимфоманка. Лишила Бобку и детства, и юности, постоянно заваливаясь под него, гадина… А потом выродила своего отвратительного ублюдка, гадкого ушлепка, чтобы брат стопроцентно оставался в их даунской компании. А далее что? Рожала бы каждый год по уроду? Пополняла стратегические запасы кунсткамеры? Чтобы уж наверняка. Чтобы уж Бобку привязать так привязать! Кто-то должен был ее остановить… Я взяла это дело на себя. И я горда собой.
Белая голова отмахивает в ритм словам рукой, все так же, не оборачиваясь:
— Представляю, ты ведь шла выслушивать мою горькую исповедь, полную осознания вины?
— Можно вопрос? — говорит черная голова, глядя в пол. — Вот тебе приходилось по-разному убивать. Какие чувства ты при этом испытываешь? В зависимости от способа убийства? — Белая голова долго не отвечает, задумчиво глядя, судя по всему, прямо перед собой — на входную дверь. Внезапно она оживляется, хватает с обувного ящика пачку сигарет, закуривает и оборачивается в Юлину сторону:
— Какие чувства? Разочарование, наверное, тем, что не справилась с задачей идеально. — Она смеется на одной низкой ноте, довольно устрашающе. — Ведь Бобка стал такой худой, клянусь, его можно было огреть по башке, прямо в палате, да хоть голым кулаком, и — фьють! Тоже отправить в полет. Будешь курить?
Молча они выкуривают по сигарете, стряхивая пепел на пол. После чего белая голова продолжает рассказ, а черная — закуривает еще.
— Пока я была живая, я любила Бобку — иногда говорят — больше жизни, не знаю. Просто любила. Мне всегда казалось неуместным снабжать понятие любовь какими-то количественными характеристиками. А после истории с Таней я уже не была живая. И, неживая, уже не любила Бобку — мертвые вообще… довольно холодны, — произносит спокойно белая голова и улыбается своей шутке. — Ну не знаю, ты не поймешь. В ней я убила себя, но не совсем. Чтобы нормально с собой расправиться, мне необходимо было убить и Боба. Я всегда знала, что сделаю это, — произносит спокойно белая голова, присаживаясь на корточки, приваливаясь к стене, устала стоять. — Всегда знала, что сделаю это, — повторяет она, и опять смеется страшноватым низким смехом, — теперь мне осталось немного доработать, до красивой симметрии — вспоминает она недавнего таксиста.
— Я всегда мужчин разделяла на умных и всех остальных. В моем неживом состоянии мне чужды были увлечения и прочая эмоциональная фигня, но зато я могла сосредоточиться на достойных мужчинах и рафинированной ненависти. Когда человек влюблен, у него нет стимула и мотивации делать что-то еще. Куда-то двигаться. Но ненависть, пусть даже к чему-то в себе, это — сильнейший стимул… Каждым своим значимым поступком, шажком по служебной лестнице, уродливым выращенным кактусом, никому не нужной сказкой о рыбаках и рыбках — человек пытается бороться с объектом своей ненависти. В себе.
Белая голова замолчит. Черная закурит. Протянет пачку белой.
Внезапно погаснет свет. Красиво подсвеченная краснеющим сигаретным огоньком, черная голова неловко встанет со скамейки. Белая ровно произнесет:
— О, это часто у нас бывает. Старый дом. Короткое замыкание, и вылетают пробки. Если тебе не трудно, щелкни предохранителем на лестничной площадке. Наша квартира шестнадцать. А я посмотрю на пакетник здесь, в ближней кладовой…
Черная голова шагнет за порог, непонимающе вглядываясь в гостеприимно распахнутые внутренности электрического ящика. Еще бы понять, что именно здесь относится к квартире шестнадцать. Электричества Юля побаивается с детства. Мелькнет трусливая мысль о резиновых перчатках и, прости господи, резиновом коврике.
Белая голова быстро пройдет в спальню, деловито вытащит из брошенных на пол (следовательно, подлежащих стирке) мужниных брюк хороший кожаный ремень, плетеный и мягкий, соорудит грамотную петлю, прекрасно соображая, что зачем и куда вязать, усмехнется своему отражению в гигантском зеркальном шкафу-купе и решительно шагнет в его просторное, приятно пахнущее лавандовыми отдушками нутро.
Прикроет поплотнее створку, призывая ночь, обещая быть с ней нежной, как кошка.
Несколько продуманных, точных движений, и, когда пришедшая тьма начнет разламывать ее шею, выворачивать глаза и разрывать в клочки легкие, Маша не станет сопротивляться.
Слегка аутичный подросток Дмитрий беседует о важном со своей одноклассницей Натанзон. Ее родители работают в Европе, и за полной зрелой Натанзон присматривает бабушка, смешная плюшевая старушка. Как правило, она читает древние «Роман-газеты», вооружившись увеличительным стеклом.
— Это ты не хочешь нормальных отношений, — говорит подросток Дмитрий влажной Натанзон, чуть задыхаясь и тиская ее за левую, вытарчивающую из-под разоренной одежды, грудь. Коричневатый крупный сосок давно требует, чтобы его хватали и рвали руками, губами, можно зубами. Чуть просвечивают через молочно-белую кожу фиолетовые кровеносные сосуды, очевидно, исправно снабжающие ткани кислородом. Подросток Дмитрий не уверен. Правая грудь ненадежно скрыта слоями клетчатой форменной гимназической жилетки, нежно-голубой блузки и чашечки белого лифчика полноценного второго размера.
— Если б ты меня любила, ты брала бы в рот и давно дала бы, на полкарасика… у нас все парни уже…
Давай, а? Блядь, клянусь, как только скажешь, сразу остановимся, — неубедительно врет слегка аутичный подросток Дмитрий своей однокласснице Натанзон, нервно дергая заклинившую молнию на узких джинсах.
— Нет, с этим мы, пожалуй, повременим, — лениво тянет невозмутимая Натанзон, чуть отодвигается и снисходительно помогает освобождению восставшего члена подростка Дмитрия, — а рукой я могу… давай сюда… детский сад, бля…