Там стоял такой эмоционально насыщенный, такой желанный полумрак, что никому и в голову не пришло включить свет и разогнать его. Мы уже выпили по три порции, сидя в своем углу, и печальная, божественно покровительственная дымка начала образовываться между нами и всем остальным. Чувствуя слезы на глазах, я глядел на Джен, слушал, что она говорит, а сам думал, мол, ни за что на свете не стану приставать к ней, — поскольку что будет, если больше никогда не повторятся такие вечера, как этот, теплые, хмельные, сумеречные, в окружении дружеских разговоров и доносящихся снаружи звуков медленно падающего дождя и самоуверенных машин. Я заговорил. И снова посмотрел на Джен, на ее маленькие, опрятные ноздри, опущенные уголки рта, россыпь родинок и веснушек вокруг губ.
— Послушай, — сказал я. — Пошли завтра выпьем у меня дома. Я познакомлю тебя со своим братом, названым братом. Его родители усыновили меня, когда мне было девять. У меня были и свои родители, но они плохо кончили. Теперь мы с братом живем в одной квартире. Его зовут Грегори. Возможно, он тебе понравится. — (И возможно, ты тоже придешься ему по вкусу. Неужели вы считаете, что я не думал об этом? Думал. Но я с ним поговорю. Начистоту. Он не сделает этого, если узнает, как много ты для меня значишь.) — Он странный. К тому же педик, каких свет не видывал. Сейчас мы не ладим — даже и не помню уж, как это было, — но было время, это точно, когда я любил его…
Я больше почти его не вижу. Я скучаю по нему. Он единственный друг, который у меня когда-либо был.
Было время, когда я любил Грегори. Правда. Я любил его по-своему — но тогда все любили по- своему. Какой парень. Не надо быть таким, каким был я, чтобы представить, каким был он. Человек, перед которым не стояло никаких преград: с ним мысль об опасности даже не приходила в голову — его отчаянные проступки были плоть от плоти его нераздумывающей сути, фразеологией его обаяния и удачи. Да собственно, о какой опасности могла идти речь в этом краю с мягким климатом воздушных белых комнат, послеполуденных тостов и толстых домоправительниц?
В своих кражах он был амбициозен, случалось, остроумен — и никогда не попадался. Он мог как бы невзначай задержаться у выхода из супермаркета с сумкой, набитой хрустящими плитками шоколада и пакетиками с попкорном. Однажды он украл футбольный мяч из магазина Макмиллана на Черч-стрит — ведя его по полу, как баскетболист. В другой раз, когда просто из озорства (он не курит) Грег перегнулся через прилавок, чтобы стащить сигареты в похожей на свалку кондитерской лавке рядом с моей школой, здоровяк хозяин поймал его на месте преступления, запер дверь на засов и с каменным лицом сообщил нам, что собирается вызвать полицию, и набрал 999. Естественно, оба разревелись — я, как обычно, хрипло-обреченно всхлипывая (я понимал, что мне спуску не будет), Грегори жалобно, пронзительно стенал, униженно протягивая хозяину пачку дешевых сигарет с фильтром и в истерическом раскаянии без конца умоляя его, чтобы он нас отпустил. Всласть наорав на нас и наругавшись, табачник так и сделал, отперев дверь и с отвращением вытолкав нас на улицу. Слезы все еще застилали мне глаза, когда, отойдя от лавки ярдов на сто, Грегори обернулся ко мне и с довольным, безоблачным взглядом показал блестевшую у него на ладони роскошную пачку «Пэл-Мэл».
Откуда у него взялись такие крепкие нервы? А у меня? Я тоже, конечно, воровал, но редко, непрофессионально, судорожно и из дома. Я рылся в бумажниках и сумочках в чистой, ничем не приукрашенной надежде, что ничего не найду, но если находил, то, как правило, присваивал себе добычу. Миновав столы в гостиной, каждый — своя Лилипутия, блистающая серебром и хрусталем, я в панике взбегал по лестнице, чувствуя, как нечто ценное и тяжелое оттягивает мой карман, как чудовищный бильярдный шар. Стоило мне заметить на буфете в кухне раскрытую сумочку моей приемной матери, вместилище взрослых богатств, как вдруг пальцы мои сами собой проникали между кожаными губами. Согласно своим убеждениям, я никогда не припрятывал безделушки, никогда не тратил украденные деньги. Почему я так поступал? Думается, из причин можно было бы составить порядочный учебник. Однажды я произвел беспрецедентный фурор, стянув дорогой графинчик для уксуса прямо с обеденного стола. Почти сразу — я мгновенно вспотел от ужаса — по всему дому забили тревогу. Я положил жегшую мне руки вещицу на стол в коридоре второго этажа, а сам бросился на чердак, где заполз под развалившийся остов кровати и стал прислушиваться к громкому стаккато шагов и отчетливым дискантам приближающейся толпы. Смотри, дрянной мальчишка, теперь они до тебя доберутся. Мне хотелось одного — умереть… Наконец Грегори отыскал меня, он был один. Я ждал, что он начнет кричать, призывая остальных, но вместо этого он помедлил, нагнулся и стал неторопливо подбираться ко мне. Лицо его было так же мокро от слез, как мое. «Пошли вниз, Терри, — сказал он. — На тебя уже больше не сердятся. Все позади».
Тогда он был нежен, от него действительно исходило сияние, необычайная склонность ко всему мальчишескому, молодому, как если бы он мудро предусмотрел, что это пора его жизни, когда ему даровано право делать все, что заблагорассудится, — и все ему будет прощено, и он будет любим, и что все это скоро кончится. Грегори, Грегори, мой блистательный и легендарный брат. Я так сентиментально воспринимаю твое детство, потому что не испытываю никаких сантиментов по отношению к своему. Я вижу, как ты катишь на своем велосипеде по улице нарядного городка, отпустив руки, когда девочки выходят из школы; я вижу тебя на вечере в честь твоего дня рождения, в твоих первых длинных брюках, с лучащимися от радости глазами, когда язычки пламени всех двенадцати свечей разом обратились в пряди вьющегося дыма, словно все четыре стороны света сошлись здесь ради твоего удовольствия; я вижу, как осенью тебя отвозят в школу и ты не машешь на прощанье, а с высоко поднятой головой бесстрашно устремляешься навстречу миру тревог, который начинается сразу за воротами парка. Это было чудесно, и я любил это, как и все.
Что тебя так исковеркало, так изменило? Но, увы, это так. Что-то похитило у тебя всю твою задушевность, чувствительность, сердечность и сделало таким, какой ты есть сейчас, — слепленным из презрения, тщеславия и пошлости, которые ты выдаешь за свой подлинный характер и которые попросту завладели тобой, прежде чем этот характер успел сложиться.
Посмотри на себя, хуесос, дрянь, со своей чертовой дурацкой шикарной машиной — грудой металлолома, со своей смехотворной шутовской одеждой, со своей никчемной работой «не бей лежачего», со своими кретиническими педиками-приятелями, со своими занудными и алчными денежными проблемами, со своим жалким устаревшим бахвальством, со своей бесконечной ложью. Грегори — лжец. Не верьте ни единому его слову. Он распускает вокруг себя лживые сплетни.
Слушайте, если он трахнет Джен, я просто устрою так, что он умрет. Я убью его и ее (уеду из страны и начну все сначала). О боже, возможно, самое безопасное для меня — это заплатить ему, предложить ему деньги (он возьмет, он полный банкрот). Или пригрозить (я знаю, что смогу отколотить его. Он крупнее меня, но я не обращаю внимания на удары, которые получаю. Он — обращает). Или согласиться съехать с квартиры. Или пообещать покончить с собой. Так что послушайте: если он трахнет Джен — для него это пару раз плюнуть, простая физзарядка, — моя ненависть найдет способ причинить ему вред, нанести увечье или свести с ума.
II
Я просто обязан сказать несколько слов об этой весьма примечательной шлюшке, которую Теренс привел к нам в дом с работы. Какое-то у нее нелепое имя: Джоан? Дженис? Дженет? Секретарша, конечно, или какой-нибудь делопроизводитель на его гуталиновой фабрике, с пугающей внешностью тряпичной куклы и голоском своенравной барменши, одним словом, сутулое ничтожество, которое едва замечаешь среди вас всех на шумных улицах и уж с которым никак не ожидаешь познакомиться поближе. Мне думается, интересно рассмотреть хорошенько один из этих городских ноликов, получив хоть какую-то компенсацию за то, что приходится делить квартиру с таким ничтожеством.