все-таки коснулось моих отношений с Одой, то поначалу новая любовь и супружеское желание (будем называть вещи своими именами) никак не мешали друг другу. В доме Ода, в больнице Жоана. Красивая темно-зеленая шляпа из фетра, которую мне подарили в том году на Рождество, стала для меня символом двойственности — мужчина в шляпе свободен, мужчина без шляпы привязан к семье; щегольской головной убор в городе, седеющая голова дома. Как только я выходил за порог квартиры, отправляясь поутру в больницу, где должен был увидеть ее, как только надевал шляпу (зима в том году была холодной, какой-то особенной, пронзительно-холодной), как тут же включалось воображение, и не одно оно, особый механизм начинал работать на полную мощность, изобретая возможности, которые сблизили бы меня с ней. Через Юрия, разумеется: и чем больше я ревновал, тем больше я в нем нуждался. Поначалу мы устраивали совместные завтраки, обеды, куда-то ходили вместе. Я получал извращенное удовольствие, чувствуя близость той, кого страстно желал, в обществе того, кто крал ее у меня ночами.
Я дошел до того, что пригласил их обоих к себе на ужин. Юрий уже бывал у нас, но Жоана, само собой разумеется, никогда. Ода нашла ее обаятельной, полной жизни, умной, и конечно же она наверняка потрясающая сестра — таково было ее мнение, и еще она прибавила: бедняжка, с этим Юрием ей придется не сладко. Ода сразу заметила, что на людях Юрий старается принизить Жоану, выпятить ее недостатки, подчеркнуть, что она всего-навсего медсестра, младший медперсонал, Жоана не знала, что отвечать, что делать, и только поглядывала на нас, молча извиняясь за Юрия: не обращайте, мол, внимания, он выпил лишнего; Ода послала ей предупредительный знак, улыбнулась, словно говоря: держись настороже, этот мужчина опасен.
Ода не заметила, что ее собственный муж занят только гостьей, что я не сводил с нее глаз и на протяжении доброго часа показывал ей фотографии Каракаса, Венесуэлы, усевшись рядышком на диване и чуть ли не прижавшись к ней; Ода в это время занималась Илоной, кормила ее ужином, укладывала спать. Юрий изучал мои книги, разглядывал полку за полкой и отпускал иронические замечания. Книги, которых он не читал, авторов, которых не знал, рассматривал долго и внимательно и успокоился только, выпросив их у меня — почитать, но вернул очень скоро, думаю, так и не открыв; я подозреваю, что он не так уж хорошо понимал испанский, во всяком случае, намного меньше, чем ему хотелось показать. Фотографии, которые рассматривали мы с Жоаной, я сделал в прошлом году, когда мы всей семьей ездили в Каракас и Маракайбо; Илона подросла, и нам хотелось, чтобы она повидала страну, которая и для нее была родиной. Если честно, моя родня, те несколько человек, которые еще оставались в живых, не так уж много для меня значили, а природа и язык, на котором я говорил в юности, внушали скорее отвращение, так что Париж после очередной попытки погрузиться на две или три недели в прошлое приводил меня в отрадное умиление, но Жоане я вещал о заснятых видах с большим воодушевлением, объяснял, что это за места и что за люди, пытался напомнить, из каких краев ее отец, которого она почти не знала, и что собой представляет эта раздробленная и еле живая страна.
Юрий взирал на нас с насмешливой улыбкой. Он уже несколько минут стоял напротив и смотрел, как мы сидим рядышком на диване. У меня вдруг возникло отчетливое ощущение, что он разглядел мою игру и она его даже заинтересовала; улыбаясь с пренебрежением и любопытством, он словно бы говорил: ну-ну, пусть победит сильнейший, и я, чувствуя, что краснею, чего со мной не случалось уже давным-давно, окончательно прилип к альбому, продолжая что-то объяснять Жоане, но голос у меня дрогнул.
Разумеется, как и следовало ожидать, за ужином Юрий был невыносим, у меня даже мелькнула мысль, что он старается ради меня, хочет мне помочь, дает понять, что готов расстаться с Жоаной, и ведет себя так, чтобы она его возненавидела. Нелепая, конечно, мысль, но от его выходок мне становилось не по себе, он без конца делал намеки, понятные мне одному, хотя вполне вероятно, виной всему было только мое воображение; все тогда обсуждали фильм «Мадам Бовари», который недавно вышел, и Юрий заявил: ты точь-в-точь актер, который играет Шарля, и небрежно прибавил, понимаю, ты хотел бы сыграть Рудольфа.
Когда они ушли, мне стало грустно, и в то же время я злился на Юрия. Ода, по своему обыкновению, принялась анализировать его поведение, его слова и опять повторила, что он на грани срыва, с ним может произойти что-то очень серьезное.
— Он сознательно разрушает себя, — добавила она. — А такого склада люди непременно увлекают за собой в бездну кого-то еще, возможно, потому, что нуждаются в зрителе.
Глава 14
Ножи во тьме, в сердце сладкого береженого сна. Сверканье не звезд, а лезвий. Судорога не дает кричать, беспричинный страх сковал и тело, и душу, все сжалось в комок, ты словно малый ребенок, застывший от собственного неодолимого страха, среди бела дня настигнутый худшим порождением ночного кошмара. Раскрывшись из-за жары, влажная от пота, она жалобно стонет. И она же лежит обнаженная на мраморном столе в большой пустой комнате с белым плиточным полом. Скальпель вскрывает ей грудь, а она не может кричать и только водит глазами, следя за руками в перчатках, за их точными, выверенными движениями, как следила не одну сотню раз; надрез появляется как по волшебству, вдоль черной линии, что проведена у нее под грудью, и она прекрасно понимает, что будет дальше, вот только странно, почему она голая, вся левая сторона горит от нестерпимой боли, кажется, она догадалась, почему ее оперируют, ей очень страшно, она истекает кровью, но хирург, похоже, ничего не замечает и продолжает заниматься своим делом, точно, осторожно, терпеливо, а она все теряет и теряет кровь, которая течет по столу, по полу, но это же невозможно, откуда она течет, грудь ей выворачивают, как перчатку, из нее сочится желтоватая жидкость, гной, что-то маслянистое, смешивается с кровью и утекает по бороздкам между плитками, и совершенно невыносимая боль, как бы ей хотелось избавиться от нее, но она распростерта на столе и не может даже кричать, не в силах шевельнуться, только чувствует страшное опустошение, а руки хирурга так же спокойно и невозмутимо продолжают трудиться у нее в грудной клетке, а она — хоть и понимает, что это невозможно, — подает один за другим инструменты, дренаж, который ее высушивает, сталь, которая ее кромсает, и радуется, посмеиваясь над злокачественностью гнойника, состоянием органа, который из нее извлекают, раздувшегося, фиолетового, оплетенного кровеносными сосудами…
Уже проснувшись, она чувствует, что полутьма каюты пропиталась страхом, и ей приходится провести руками по всему телу, а потом зажечь свет, чтобы прогнать гнетущий, томительный страх, дождаться, пока сердце потихоньку выровняет биение.
Она встает и прижимает лицо к иллюминатору. В плотном воздухе веет разложением, то ли так пахнут цветы, то ли запах тины смешивается с кисло-сладким запахом ананасов, которыми нагружен пароход…
Страх проходит. Красный свет сигнального фонаря виден с постели, и под его магическим воздействием она снова засыпает.
Чего ждут от путешествия?
Она проверяет себя, прислушивается, копается в себе, но ничего не находит. Если насторожиться до крайности, можно выискать легкую боль. Кровь стала ее навязчивой идеей. Вовремя, с задержкой, задержка затянулась; она опять пересчитывает дни, положив руку на живот. Знает, что ошибается, и хочет оказаться правой. Да нет, вряд ли, разве мало естественных помех: перемена климата и привычного образа жизни, бегство, воспоминания, разве не способны они оплодотворять? Задержка объясняется самыми обычными причинами, она переволновалась, ее слегка лихорадит, очень скоро все опять войдет в колею.
Ослепительно-яркое утро, и она вдруг чувствует неудобство в груди, раздавленная невыносимой тяжестью давящей жары, лежа ничком на постели, она думает, может быть, грудь со вчерашнего дня увеличилась и поэтому ей так неудобно. Она торопится в душ, надеясь смыть следы ночного кошмара. Она смывает с себя сон. Мочит длинные спутавшиеся волосы, хотя от реки несет тиной и воду наверняка качают прямо из реки, но она долго моет их шампунем, потом полощет, рассматривает загоревшее тело в зеркале над раковиной; упругое, худое, оно не кажется ей красивым, даже покрытое загаром, хотя цвет кожи ей нравится, он роднит ее со зверями и джунглями.
В иллюминатор видно, что пароход плывет по-прежнему. По правому борту, куда смотрит ее каюта, —