Об этом тотчас же дали знать на корвет и просили прислать переводчика к мировому судье, у которого на следующий же день назначено было разбирательство дела.
Переводчиком был один из корветских офицеров.
Начал свою жалобу полисмен. Обстоятельно объяснил он, как встретил пьяного русского матроса, который грозил кулаком на проходящих, и как вообще непристойно вел себя…
— Но вообразите мое удивление, господин судья, — прибавил полисмен, — когда на мое замечание русский матрос ударил меня.
Довольно долго говорил полисмен и изрядно-таки позорил русского матроса за проступок, недостойный «честного гражданина», и в конце концов требовал вознаграждения за обиду.
Обратились к нашему матросу. Он поднялся с места и стоял в довольно-таки непривлекательном виде: грязный и оборванный после вчерашнего пьянства. Стоял и молчал.
— Рассказывай, Никитин, как было дело! — обратился к нему наш офицер.
— Да что говорить, ваше благородие?
— Говори что-нибудь!
— Шел этто я, ваше благородие, по Гонконту из кабака… Признаться, хмелен был… Подвернулся мне под руку вот этот самый гличанин (и матрос указал грязным корявым пальцем на сидевшего напротив чистоплотного полисмена)… я и полез драться…
Весь этот короткий спич матрос произнес самым добродушным тоном.
Офицер объяснил судье, что матрос сознает свою вину, и дело кончилось тем, что за него заплатили штраф.
Об этом судьбище и рассказывал Артюшка.
— Вот оно как судят! — проговорил Жаворонков. — Так и у нас будут… по всей форме и строгости… Права даны! Теперича ежели боцман в ухо, и я его в ухо!
— Попробуй-ка!
— А думаешь, не попробую!.. — хвастал Жаворонков. — Нонче закон-положенье… Статуты!
— И здоров тоже ты врать, как я погляжу, братец, — заметил, отходя, какой-то старый матрос.
Боцмана, писаря, баталер, фельдшер и унтер-офицеры собрались в палубе и тоже рассуждали об отмене телесных наказаний.
Особенно горячился боцман Никитич, невоздержанный и на руку и на язык.
— Справься теперь с ними… Что ты ему сделаешь? Выходит, ничего ты ему сделать не можешь… Линек бросить, сказано!
— Сказано? — переспросил другой боцман, Алексеев.
— То-то и есть!
— А как насчет, значит, науки?.. Ежели смазать? — задал вопрос один унтер-офицер.
— Тоже не велено… Вчера старший офицер призвал и говорит: «Всем унтерам накажи, чтобы в рожи больше не лезли… А то, говорит, смотри!..»
— Однако и порядки пошли! — протянул Алексеев.
— Удивительное дело! — вставил баталер.
— Про то я и говорю! — горячился Никитич. — Справься теперь с ними. Не станешь изо всякого пустяка с лепортом… А ведь с нас же потребуют… Зачем зверствовать?.. Дал в зубы раз-другой и довольно… И матросу стерпится… И понимает он, что ты боцман…
— Известно, надо, чтобы понимал… Без эстого к чему и боцмана! — подтвердил другой боцман.
— Опять-таки позвольте, господа, сказать, — вмешался писарь.
— Насчет чего?
— Насчет того, что нынче другая на все мода… Чтобы все по благородству чувств… Посудите сами: ведь и матрос свою физиономию имеет… Зачем же бесчестить ее?.. Виноват, ударьте его по спине, положим… Все же спина, а не физиономия…
— Нешто почувствует он по спине?.. Он, окромя носа, никакого чувствия не имеет…
— Ударьте так, чтобы почувствовал…
— Что уж тут говорить!.. Никакого толку не будет!
— Уж и зазнались, дьяволы! — говорил боцман Алексеев. — Утром сегодня на вахте… Кирька брамсельный ушел вниз и сгинул, шельма… А уж вахтенный горло дерет: зовет подлеца. Прибежал. «Где, говорю, был?» — «В палубе, говорит, был!» — да и смотрит себе, быдто и офицер какой. Я его линьком хотел огреть, а он, как бы ты думал? «Не замайте, говорит… Нонче не те права!»
— Я б ему показал правов! Искровянил бы ему хайло… — гневно заметил Никитич.
Долго еще беседовали унтера. Однако в конце концов решили на совещании, что хоть бумага там и вышла, а все же следует «учить» по-прежнему… Только, разумеется, с опаской и с рассудком.
От Бреста до Мадеры*
Птицею райскою засвистал в дудку боцман Никитич. Ревмя заревел он: «пошел все наверх на якорь становиться!» — мимоходом стеганул раза два легонько линьком закопавшегося молодого матроса Гаврилку и полетел реи править.
Повыскакали матросы смотреть, в какой это такой город входит корвет. Рады они были всякому городу. Пора стояла дождливая, осенняя; окачиваться холодно, а тело расчесалось — бани требует. Ну и опять же, верно, порт и не без кабаков, и не без тех кралей, что пленяют так матроса за границей и которой несет он, — если уж краля очень вальяжна, — всю свою наличную денежную заслугу.
«На ж тебе, мол, басурманская ты душа… Знай ты русского матроса и ндраву его не препятствуй».
И какая-нибудь Жюли или Матильда нраву матросскому не препятствует, исправно обирает его разгулявшегося и ведет с ним беседу деликатную, и так ведет (на то она и француженка), что и матрос беседу ее понимать может.
— Обходительна оченно, — говорит после молодой матрос Гаврила у себя на корвете, — и бестья ж эта, я вам, братцы, скажу, французинька… Так вот тебе и чешет по-нашему, так и чешет… «Рус, говорит, люблю; рус, говорит, бон». Ну и опять же: ласкова, шельма, знает, как тебя ублажить.
Слушают ребята эти лясы и одобрительно ухмыляются.
— Гличанки — те варварки, горды, — замечает пожилой марсовой Андреев, — морду от нашего брата воротят.
— Чистоту, Кирилыч, любят. Ономнясь, я вам скажу, Фокина по роже съездила одна гличанка-то… «Зачем, говорит, нетверезое ты экое рыло, целоваться, мол, лезешь!» То-то, ребята сказывали, смеху было.
Разбрелись матросы по палубе и глядят да поглядывают на скалы, между которых тихим ходом идет корвет.
Невесело что-то подходили мы к рейду. Стоял пасмурный осенний день. Мелкий назойливый дождь мочил немилосердно, словом, погода вполне подходила к неприветливым серым скалам с рассеянными на них батареями, где мерно шагали по эспланадам* закутанные в серые плащи часовые.
Корвет входил в Брест.
— Чтой-то за город будет, братцы? — спрашивают друг у друга матросы, — гличанский или хранцузский?
— Кто его знает, братцы, какой он такой.
— Это Брест-город, — говорит кто-то, — хранцузского королевства порт. Веселый, ребята, порт. Я был там, как на «Баяне» ходили, кабаков-те… Кабаков-те сколько…
— А скажи, брат, бани там есть? — спрашивает Гаврила.
— Бани-то? Бань нету.
— Штоб им пусто было! И видно нехристей. Нигде этто бань нету. В Киле