Мичман ушел торжествующий, что поразит всех нас пасхой, не предвидя, разумеется, какую невозможную гадость состряпает ни в чем не сомневающийся Иванов. После нескольких стаканов водки, потребованных им для быстрейшего подъема теста и в значительной степени поднявших дух самого Иванова, он готов был сделать пасху, из чего прикажут, хотя бы из капусты.
II
Вечер был прелестный, ветер не свежел, и потому капитан разрешил в эту ночь стоять на вахте лишь одному отделению, чтобы большее число матросов могло быть у заутрени.
В половине двенадцатого нижняя палуба была полна по-праздничному одетыми и прифранченными матросами. Впереди, у переборки, отделяющей кают-компанию от жилой палубы, была устроена маленькая походная церковь с разборным иконостасом, и у него, перед аналоем, стоял в траурной епитрахили наш батюшка, отец иеромонах Виталий, и сиплым баском, слегка распевая, читал страсти господни. Вблизи от него стояли офицеры, имея во главе капитана. Все были в шитых золотом мундирах, в орденах и при саблях. Немного поодаль стояли боцмана, подшкипер, баталер, фельдшер, писаря, словом, вся, так называемая, баковая аристократия, разодетая в пух и прах (особенно «чиновники»), а сзади плотной стеной толпились матросы.
В палубе стояла мертвая тишина и царил полумрак. Несколько свечей паникадила перед большим образом клипера да с десяток развешанных фонарей еле освещали серьезные и напряженные лица матросов, с благоговейным вниманием слушавших евангелие, хотя и не все понимавших в его славянском тексте. Но если они и не все понимали, то, разумеется, чувствовали величие страданий и смерти того, кто был защитником всех простых, обремененных и трудящихся. А не они ли именно эти самые трудящиеся, простые матросы, постоянно подвергавшиеся опасности?.
Словно понимая, что за таких простых людей страдал Спаситель, они, кротко и умиленно душевно настроенные, безмолвно молились и, чувствуя под собой покачивавшуюся палубу, быть может, в эти минуты поминали в молитвах кровных и близких, оставленных в далеких бедных деревушках, все еще дорогих сердцам матросов, несмотря даже на долгую их морскую службу. И просмоленные шершавые их руки, безустанно делающие трудное матросское дело, складываясь в трехперстие, медленно осеняли их груди широкими, мужицкими крестами.
Батюшка окончил чтение Евангелия и вошел в алтарь. Прошло несколько минут, как из открытого люка прозвучали удары колокола, медленно пробившие восемь склянок, и с последним ударом грянул выстрел из орудия. Тотчас же палуба осветилась сотней зажженных восковых свеч и фонарями. Отец Виталий появился в светлой блестящей ризе и, в предшествии хора певчих с фонарями в руках, двинулся обходить клипер в сопровождении капитана, офицеров и всей команды. Наш отличный хор пел: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех», и с этою песнью все поднялись на палубу.
Ночь была чудная, теплая. Клипер, слегка накренившись, бесшумно шел узлов по семи, и наша процессия медленно двигалась по этому оторванному уголку далекой родины, а ярко мигающие звезды, среди которых Южный Крест лил свой нежный свет, ласково смотрели сверху.
Когда обход был окончен, и батюшка, вернувшись с другой стороны, благословив начало заутрени, запел своим сиплым, слегка дрожащим баском: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ», хор подхватил, и вслед за ним подхватили и все матросы радостно и торжественно, с внезапно просиявшими, умиленными лицами.
Подхватили и наверху вахтенные, толпившиеся у открытого люка, и эта радостная песнь сотни моряков разнеслась и замерла среди тихо шумевшего океана.
Началось богослужение.
По случаю великого праздника, батюшка служил не так, как обыкновенно, торопясь, словно на почтовых, зная, что морякам некогда, а медленно и благолепно, так что заутреня и обедня затянулись до двух часов, к крайнему нетерпению мичманов и гардемаринов, уже чувствовавших аппетит и жажду в виду шампанского, обещанного толстеньким мичманом.
Наконец служба окончена, и началось христосование.
Сперва христосовались с батюшкой, а затем подходили к капитану. Все до последнего матроса целовались — и не иудиным, а хорошим поцелуем — с этим благородным и добрым человеком, ни разу не осквернившим своих рук битьем и ни разу не позволившим наказать матроса розгами. Каждый получал от капитана по красному яичку из большой корзины, стоявшей около него. Затем христосовались с офицерами и друг с другом.
А наверху по всей палубе уже были разостланы брезенты для каждой артели, и на каждом брезенте красовались окорок, кулич и крашеные яйца, освещенные фонарями. На шканцах уже стояла ендова с водкой и при ней, конечно, баталер с ассистентами.
Все шумно высыпали наверх и там продолжали христосоваться. Отец Виталий, и сам значительно проголодавшийся и едва ли не чувствовавший еще более жажды, на этот раз довольно скоро освятил все яства и пошел освящать пасхальные столы у капитана и в кают-компании, где уже почти все были в сборе. При появлении батюшки кто-то весело крикнул:
— Скорей, батя… Ведь и вам хочется разговеться… Коньяк здесь стоит прелесть… и мадера… и шампанское…
Наверху просвистали к водке. Капитан первый зачерпнул из ендовы чарку и сердечно крикнул:
— С праздником, ребята!
— И вас также, вашескобродие! — гаркнули в ответ матросы.
После раздачи водки началось разговенье.
Кончилось оно, когда звезды погасли и наступил предрассветный сумрак. А на востоке далекий горизонт уже загорался багрянцем, предвещающим близость восхода.
Маленькие моряки
— Ты чем думаешь быть, а?
Такой вопрос задал мне тихим, слегка гнусавым голосом высокий, худой, болезненный на вид старик с коротко остриженной седой головой, с темными проницательными глазами, от взгляда которых веяло холодом, в адмиральском сюртуке с золотыми генерал-адъютантскими аксельбантами через плечо — когда однажды после парадного обеда с музыкой, недели за две до высадки в Крым союзной армии, отец подвел меня, десятилетнего мальчугана, к почетнейшему из своих гостей — главнокомандующему войсками и любимцу императора Николая, князю Меньшикову.
Он сидел, прихлебывая кофе, по-видимому, хмурый и скучающий, в числе других гостей, на широком балконе, выходившем в сад, обширного каменного дома командира порта и военного губернатора оживленного и веселого Севастополя.
С этими словами этот неприветливый и, как мне казалось, важный и надменный старик, которого все присутствующие как будто боялись, скривил свои губы в подобие улыбки и, к удовольствию матери, потрепал меня по щеке своей сухой, костлявой рукой.
— Инженером, — почему-то вдруг ответил я.
— Инженером? Печи класть, казармы чинить и… и воровать казенные деньги? — промолвил насмешливо князь, взглядывая на меня своими умными холодными глазами. — Не советую, мой милый. Не иди в инженеры! — прибавил, морщась, старик.
Я, совершенно сконфуженный, молчал, решительно не понимая, зачем мне печи класть и воровать казенные деньги. Я знал, что это нехорошо. Отец всегда выражал негодование против тех, кто грабит казну, и я помнил одного безногого генерала, бывавшего у нас в доме, который вдруг куда-то исчез. Говорили, что он был разжалован в солдаты за то, что обкрадывал арестантов.
В эту минуту самым горячим моим желанием было удрать в сад от этого неприятного старика, который наводил на меня страх.
— Вы разве хотите, любезный адмирал, сделать этого молодца Клейнмихелем? спросил князь отца все тем же своим ироническим тоном.