— Небойсь, не любишь, французский барабанщик!
— Не сердись, Ляфоша… Больше не подведем. Форточку закрой.
Слегка выпивший учитель, кажется, уж не сердился и вызвал переводить другого, благоразумно попросив его переводить с своего места.
Потом оказалось, что бедный француз, не выносивший скверного воздуха, почти каждый урок повторял свои условия для получения хороших баллов, но и эти весьма легкие, казалось бы, условия хороших успехов далеко не всегда исполнялись кадетами, находившими какое-то жестокое удовольствие травить этого несчастного француза с тонким обонянием. И он терпел всевозможные дерзости и унижения, не смея жаловаться, чтоб не лишиться своего тяжелого куска хлеба, если б начальство узнало «систему» его преподавания. А эти отроки-кадеты в своих преследованиях учителей, не умевших поставить себя, были изобретательны, злы и безжалостны, как хищные зверьки.
Надо, впрочем, сказать, что этот «француз» в мое время был едва ли не единственным «педагогом», совсем не заботившимся о наших занятиях и которого так жестоко травили кадеты. Вообще персонал учителей по словесные предметам не пользовался особенным уважением, и все эти предметы были в то время не в большом фаворе, но все-таки учителей строгих, не оставлявших безнаказанными шалости, побаивались. Через год этот «француз» был удален из корпуса после того, как однажды он явился в класс, едва держась на ногах, и вскоре заснул на кафедре, усыпанный мелко нарезанными кусочками бумаги, с склоненной седой головой, увенчанной десятком торчавших в волосах перьев и грамматикой Марго на темени. В таком виде его застал инспектор классов.
Вскоре потом я встретил этого бедняка зимой на улице, плохо одетого, пьяненького, приниженного… Он отвернул от меня взгляд, полный не то ненависти, не то укора. Хотя я лично никогда не травил его, но во мне он увидал одного из тех «врагов», которые довели его до бедственного положения, и этого было довольно.
Кто был он, как попал в преподаватели — никто из нас хорошо не знал. Говорили, что он был французским барабанщиком (что не лишено было правдоподобия), затем был гувернером у какого-то генерала, который за него просил директора корпуса, и таким образом он попал в учителя по вольному найму и пробыл в корпусе учителем лет пять… Добросердечный А. И. Зеленой, верно, догадывался о слабости преподавателя, но едва ли знал, что с ним проделывали кадеты и как он преподавал. А может быть, кое-что и знал, но не обращал особенного внимания, тем более, что такому предмету, как французский язык, и само начальство того времени не придавало никакого значения, и он, собственно говоря, преподавался для проформы всеми нашими «французами». Таким образом, одна лишь случайность — внезапное появление инспектора в момент сна пьяного учителя — была, надо думать, единственной причиной его удаления.
Пока «француз» слушал перевод более деликатного кадета, мои ближайшие соседи не оставляли меня своим вниманием. Меня тихо спрашивали: как моя фамилия, откуда родом, кто меня экзаменовал и т. п. Я отвечал на вопросы, спрашивая, в свою очередь, фамилии новых товарищей, как вдруг, совершенно неожиданно, получил сзади такую затрещину, что у меня посыпались из глаз искры. Обернувшись, я увидал того самого верзилу, который заставил француза бежать к форточке.
— Это для первого знакомства, — проговорил он с наглой усмешкой, удаляясь на переднюю скамейку.
Учитель ни слова не сказал. Все кадеты с большим любопытством смотрели на меня. Никто не протестовал против нападения. Я вспыхнул от негодования и молчал, полный злости на обидчика, чувствуя очень хорошо, что от дальнейшего моего поведения зависит мое будущее положение среди кадет и отношение ко мне товарищей… И я решил план действий, выжидая конца класса.
Мой сосед, небольшого роста востроглазый мальчик, с участием посмотрел на меня и шепнул:
— Он старикашка и сильный… очень сильный… Он всех задирает и всегда новичков бьет, пока они не объявят своей покорности… Ты что думаешь делать… Покориться ему?.
— А вот увидишь, — отвечал я прерывающимся от злобы голосом…
— Неужели сфискалишь? Ты этого лучше не делай… — участливо заметил сосед. — Это нехорошо. И тебе еще хуже будет…
— Я не фискал, — произнес я…
— То-то! — весело проговорил мой сосед, видимо нравственно удовлетворенный.
Прозвонили перемену, и «француз» быстро вышел из класса, поставив всем отвечавшим хорошие баллы. Все шумно поднялись со скамеек, собираясь выходить из класса, а я, испытывая в одно и то же время и отвагу, и трусость, решительно направился к обидчику, стоявшему у доски. Тогда кадеты остались в классе, ожидая любопытного зрелища. В классе наступила торжественная тишина. Это еще более возбуждало мое самолюбие. «Старикашка», конечно, и не думал, чтобы я, небольшой, худенький мальчуган, осмелился напасть на него, признанного всеми силача, и когда я, не говоря ни слова, приблизился к нему и изо всей силы дал ему пощечину, — он, совершенно изумленный, не веря такой дерзости, в первый момент опешил. Эффект вышел поразительный.
— Ай да новичок, молодчага! — раздался чей-то негромкий одобрительный голос.
«Старикашка», высокий, здоровый, румяный кадет с пробивавшимися усами, успел уже оправиться и с презрительным высокомерием оглядывал меня.
— Стань кто-нибудь на часы… Я его проучу… Давай «хлестаться»!
И с этими словами он бросился на меня. Я не оставался в долгу, и мы с ожесточением хлестались, окруженные тесным кольцом любопытных зрителей этой драки.
Драка была отчаянная и прекратилась по настоянию присутствующих, которые, вероятно, нашли, что честь с обеих сторон вполне удовлетворена, и хотя я вышел из боя в довольно плачевном виде: с разорванной курткой, с громадным синяком и с болью в груди, тем не менее, на меня глядели не без почтительного уважения…
Эта драка была, так сказать, моим «крещением», определившим будущее положение в кадетской среде и сразу давшим мне права неприкосновенности. С этой минуты никто уж не смел нападать на нового члена суровой кадетской вольницы, зная, что нападение не останется безответным.
Но горе было бы новичку, если б он на первых порах струсил и не дал бы отпора. Таким робким новичкам (особенно в младших ротах) грозила тяжкая доля быть в полном подчинении у «старикашек», откупаясь от их побоев безответной покорностью, а то и булками. Вообще всякая трусость и слабость жестоко карались, и «непротивление злу» приносило плачевные результаты. А вздумай новичок жаловаться — ему предстояла опасность быть избитым самым серьезным образом и приобрести презрительную кличку «фискал», на которого смотрели, как на парию.
«Старикашка», напавший на меня, представлял собою любопытный, уже вымиравший в то время, тип закоренелого «битка» — кадета пятидесятых годов, продукт николаевского времени. Семнадцатилетний здоровый юноша, он уже два года сидел в классе, пробыв, кажется, по два года в каждом классе, и, не выдержав на третий год экзамена, вышел из корпуса и поступил в армейские юнкера. Мало способный, довольно ограниченный, он с полным презрением относился к учению и был пропитан самыми крепостническими тенденциями, вынесенными еще из медвежьего угла помещичьей усадьбы. Он был хранителем старых кадетских традиций, старался говорить басом, напускал на себя грубость, по принципу считал своим долгом устраивать всякие каверзы начальству и говорил, что не желает учиться назло ему. И действительно не учился. Но зато был отличным фронтовиком, набивал себе мускулы, закаливал себя и был рыцарски честен и верен в слове. Наказания он выносил стоически и ложился под розги с видом человека, собирающегося купаться. Перекрестится — и на скамейку. Закусит руку — и ни звука, и после наказания смотрит гоголем, точно хочет сказать: «что, взяли?..»
После драки со мной он протянул мне руку и сказал:
— Молодец!.
И, заботливо оглядев мои синяки, прибавил:
— Подбели их!
При помощи опытных кадет синяки мои были подбелены мелом, куртка приведена в порядок, вихры приглажены. Когда после классов мы вернулись в роту, меня тотчас же одели в новую форму морского кадета, и затем я явился перед лицо ротного командира.
Это был пожилой штаб-офицер с седыми курчавыми волосами и бегающими несимпатичными глазами,