— Мне показалось, что вы больны, Василий Федорович…
— Я здоров. Просто захандрилось после неприятного письма о болезни матушки… ну, я немного и раскис! — с невеселой улыбкой сказал капитан. Вдали мало ли какие мучительные мысли приходят в голову… Вероятно, и вы, Владимир Николаевич, подчас так же тревожитесь за своих близких. Что, все ваши здоровы?
— Очень тревожусь, Василий Федорович… По последнему письму все дома благополучно, но ведь письмо шло три месяца…
— И порой скучаете, конечно?
— Еще как, Василий Федорович! — добродушно признался Володя.
— Еще бы! Вы думаете, и я не скучаю? — усмехнулся капитан. — Ведь это только в глупых книжках моряков изображают какими-то «морскими волками», для которых будто бы ничего не существует в мире, кроме корабля и моря. Это клевета на моряков. И они, как и все люди, любят землю со всеми ее интересами, любят близких и друзей — словом, интересуются не одним только своим делом, но и всем, что должно занимать сколько-нибудь образованного и развитого человека… Не правда ли?
— Совершенно справедливо, Василий Федорович. Вы не раз это говорили.
— Потому-то очень долгое плавание и утомляет… Ну, да уж нам недолго ждать. Верно, скоро нас пошлют в Россию, а пока потерпим, Владимир Николаевич! В Гонконге решится наша участь.
Через три дня «Коршун» утром был в Гонконге.
Спустя час после того как отдали якорь, из консульства была привезена почта. Всем были письма, и, судя по повеселевшим лицам получателей, письма не заключали в себе неприятных известий… Но все, отрываясь от чтения, тревожно поглядывали на двери капитанской каюты: есть ли инструкции от адмирала и какие?
Еще все сидели в кают-компании за чтением весточек с родины, и пачки газет еще не были тронуты, как вошёл капитан с веселым, сияющим лицом и проговорил:
— Тороплюсь поздравить вас, господа… Мы возвращаемся в Россию!
Взрыв радостных восклицаний огласил кают-компанию. Все мигом оживились, просветлели, и едва сдерживали волнение. Пожимали друг другу руки, поздравляя с радостной вестью. У Захара Петровича смешно вздрагивали губы, и он имел совсем ошалелый от радости вид. Ашанин почувствовал, как сильно забилось сердце, и ему представлялось, что он на днях увидит своих. А Невзоров, казалось, не верил известию, так жадно он ждал его, и, внезапно побледневший, с сверкавшими на глазах слезами, весь потрясенный, он повторял:
— Неужели?.. Мы возвращаемся?.. Неужели?..
— И в сентябре, если даст бог все будет благополучно, будем в Кронштадте. Да вы что же, голубчик? Не волнуйтесь… Выпейте-ка воды! участливо говорил Степан Ильич, подходя к Невзорову.
Но Невзоров уже оправился и улыбался счастливой, радостной улыбкой.
— Какая теперь вода? Выпьем, господа, лучше шампанского по случаю такого известия. Василий Федорович! милости просим, присядьте… Эй, вестовые, шампанского! — крикнул Андрей Николаевич.
— Вот это ловко! — воскликнул Лопатин и так заразительно весело засмеялся, что все невольно улыбались, хотя, казалось, в словах Лопатина и не было ничего смешного.
Неразговорчивый в последнее время лейтенант Поленов стал оживленно рассказывать о том, как он возвращался из кругосветного плавания пять лет тому назад и как они торопились, чтобы попасть в Кронштадт до заморозков.
— А мы разве не придем? — испуганно спрашивал Невзоров.
— Придем! придем! — кричали со всех сторон.
Подали шампанское, и Андрей Николаевич провозгласил тост за благополучное возвращение и за здоровье глубокоуважаемого Василия Федоровича. Все чокались с капитаном. Подошел Ашанин и промолвил:
— За ваше здоровье, Василий Федорович… и за здоровье вашей матушки! прибавил он тихо.
— Спасибо… Она поправилась… Я получил письмо… А вы получили?
— Получил… И мои все здоровы, а сестра выходит замуж.
Наполнили опять бокалы, и капитан предложил тост за старшего офицера и всю кают-компанию. Не забыли послать шампанского и Первушину, стоявшему на вахте.
— Ну, а теперь надо объявить команде о возвращении на родину. Андрей Николаевич, прикажите вызвать всех наверх.
Матросы приняли это известие с восторгом. Всем им давно уже хотелось вернуться на родину: море с его опасностями не особенно по душе сухопутному русскому человеку.
Решено было простоять в Гонконге пять дней, чтобы пополнить запасы и вытянуть такелаж. Ашанин почти каждый день съезжал на берег и возвращался с разными ящиками и ящичками, наполненными «китайщиной», которой он пополнял коллекцию подарков, собранных во всех странах и аккуратно уложенных заботливым Ворсунькой.
— Что, Ворсуня, рад? — весело спрашивал своего вестового чуть не каждое утро Ашанин.
— А то как же, ваше благородие… И вы рады, и мы рады.
А Бастрюков, как-то встретившись с Ашаниным, проговорил:
— Вот и дождались, ваше благородие, своего времени. Добром плавали, добром и вернемся в Россею-матушку. И век будем помнить нашего командира… Ни разу не обескураживал он матроса… Другого такого и не сыскать. Не видал я такого, ваше благородие, а живу, слава богу, немало на свете.
— А ты, Бастрюков, как вернешься, так в отставку выйдешь?..
— Должно выйти, ваше благородие. Довольно прослужил престол-отечеству. Пора и честь знать. Не все же казенным пайком кормиться! — проговорил со своею доброй, ясной улыбкой Бастрюков.
— А что ж ты будешь делать после отставки?
— Как что делать буду? В свою деревню пойду! — радостно говорил Бастрюков. — Даром что долго околачиваюсь на службе, а к своему месту коренному тянет, ровно кулика к своему болоту. У земли-матушки кормиться буду. Самое это душевное дело на земле трудиться. Небось, полоской разживусь, а угол племяши дадут… И стану я, ваше благородие, хлебушко сеять и пчелкой, бог даст, займусь… Хорошо! — прибавил Бастрюков, и все его лицо сияло при мысли об этом.
В эти дни Ашанин говорил со многими старыми матросами, ожидавшими после возвращения в Россию отставки или бессрочного отпуска, и ни один из них, даже самых лихих матросов, отличавшихся и знанием дела, и отвагой, и бесстрашием, не думал снова поступить по «морской части». Очень немногие, подобно Бастрюкову, собирались в деревню — прежняя долгая служба уничтожала земледельца, — но все в своих предположениях о будущем мечтали о сухопутных местах.
Все на корвете торопились, чтобы быть готовыми к уходу к назначенному сроку. Работы по тяге такелажа шли быстро, и оба боцмана и старший офицер Андрей Николаевич с раннего утра до позднего вечера не оставляли палубы. Ревизор Первушин все время пропадал на берегу, закупая провизию и уголь и поторапливая их доставкой. Наконец к концу пятого дня все было готово, и вечером же «Коршун» вышел из Гонконга, направляясь на далекий Север.
Ашанин долго стоял наверху, поглядывая на огоньки красавца-города, и когда они скрылись из глаз, весело прошептал:
— Прощай, далекие края!
Торопясь домой, «Коршун» заходил в попутные порты только лишь по крайней необходимости, — чтобы запастись углем и кстати свежей провизией, и нигде не застаивался. Капитан просил ревизора справляться как можно скорей, и ревизор в свою очередь торопил консулов.
В Сингапуре корвет простоял всего лишь сутки. Грузили уголь и днем и ночью, к общему удовольствию всех обитателей корвета. Невзоров даже говорил комплименты Первушину, расхваливая его распорядительность и быстроту, рассчитывая этими комплиментами подзадорить самолюбие и без того невозможно самолюбивого ревизора. Но эти маленькие хитрости Невзорова, считавшего чуть ли не каждую лишнюю минуту простоя за преступление, были напрасны — Первушин и без них старался изо всех сил: его ждала в Петербурге невеста. Об этом он, впрочем, ни разу никому не обмолвился, вероятно потому, что годы и наружность его невесты могли возбудить сомнения относительно искренности и силы его