привязанности. Она была старше жениха лет на десять и дурна, как «сапог», как неделикатно выразился Лопатин об этой неуклюжей даме, приезжавшей на «Коршун» в день ухода его из Кронштадта и которую Первушин выдавал за свою кузину, но зато у этой невесты, вдовы-купчихи, был огромный дом на Невском, как узнали все после, когда Первушин на ней женился.
Переход Индийским океаном был бурный и сопровождался частыми штормами, во время которых «Коршуну» приходилось штормовать, держась в бейдевинд, и следовательно плохо подвигаться вперед и терять много времени. Кроме того, недалеко от мыса Доброй Надежды «Коршун» встретил противные ветры и нет сколько дней шел под парами, тратя уголь. Это обстоятельство заставило капитана зайти в Каптоун, чтобы пополнить запас угля.
Благодаря штормам «Коршун» сделал переход недели на две дольше, чем предполагали, и эта неудача, весьма обычная в морской жизни, теперь очень сокрушала наших моряков, и в особенности женатых. Невзоров и Игнатий Николаевич изощрялись в комплиментах Первушину в Каптоуне, не отставал от них и артиллерист. Но вместе с тем у них закрадывалось и малодушное сомнение насчет того, успеет ли прийти «Коршун» в Кронштадт до заморозков. Ведь это было бы ужасно! Они не решались говорить об этом громко, однако нет-нет да и закидывали более или менее дипломатические вопросы старшему штурману, чтобы выведать его мнение в категорической форме.
Но Степан Ильич недаром много плавал на своем долгом веку и видывал всякие виды. Он понимал, что в море нельзя делать точные расчеты и, как несколько суеверный человек, никогда не говорил категорически о своих расчетах и предположениях, а всегда с оговорками, вроде «если ничего не случится» или «если все будет благополучно», зная хорошо, какими неожиданными случайностями и неожиданностями полна морская жизнь. Вот почему на все вопросы, задаваемые ему в кают-компании нетерпеливыми товарищами, он отвечал, по обыкновению, уклончиво и этой уклончивостью не только не облегчал сомнений, но еще более их увеличивал в смятенных душах, так что Игнатий Николаевич однажды не выдержал и сказал:
— Да вы, Степан Ильич, лучше прямо скажите, что мы осенью не попадем в Кронштадт.
— Типун вам на язык, Игнатий Николаевич! — с сердцем проговорил старший штурман. — И видно, что вы механик и ничего в морском деле не понимаете. Кто вам сказал, что не попадем? Почему не попадем-с? — прибавил Степан Ильич «с» в знак своего неудовольствия.
— Да сами же вы как-то неопределенно говорите, Степан Ильич, насчет времени возвращения.
— А вы думаете, что можно говорить точно?
— Но все-таки…
— Это пусть говорят дураки-с, которые предвидят волю господа бога, а я предвидеть не могу-с. Помните, как за сто миль от Батавии, когда уж вы собирались на берегу разные фрикасе, с позволения сказать, кушать, нас прихватил ураган, и мы целую неделю солонину и консервы кушали-с?.. Помните?
— Ну, положим, помню…
— А не забыли, как мы штормовали в Индийском океане и ни туда, ни сюда — почти на одном месте толклись? А вы все это время, задравши ноги, в койке отлеживались?
— Что ж мне было делать?.. Мое дело машина, а когда она стоит, я лежу! — сострил добродушно механик.
— Я не к тому. Лежите, сколько угодно-с, на то вы и механик. А я спрашиваю, не забыли ли вы, какая гнусность была в Индийском?
— Еще бы забыть!
— То-то и есть! Так как же вы хотите, чтобы я вам ответил, как, с позволения сказать, какой-нибудь оболтус, для вашего утешения: придем, мол, в Кронштадт в такой-то день, в таком-то часу-с?.. Еще если бы у вас сильная машина была да вы могли бы брать запас угля на большие переходы, ну тогда еще можно было бы примерно рассчитать-с, а ведь мы не под парами главным образом ходим, а под парусами-с.
— Но все-таки, Степан Ильич, как вы надеетесь… в сентябре придем в Кронштадт? — все-таки приставал механик.
— Отчего не прийти. Может быть, и придем, если бог даст…
— Ну, вы все свое, Степан Ильич!
— И вы все свое… Каждый, батюшка, свое. А по-чужому я не умею-с. Уж вы не сердитесь.
— Да чего вы хнычете, Игнатий Николаевич. Придем, наверное придем в сентябре! — воскликнул Лопатин. — Степан Ильич ведь всегда Фому неверного строит… Сглазу боится.
— Вот вы и верьте Василию Васильевичу! Он у нас ничего не боится! промолвил штурман и во избежание дальнейших вопросов ушел из кают-компании.
Из Каптоуна решено было идти никуда не заходя, прямо в Шербург. И это решение сделать длинный переход встречено было с живейшей радостью: нужды нет, что придется под конец перехода есть солонину и консервы и порядочно-таки поскучать, только бы скорее попасть на родину.
«Коршун» вышел с мыса Доброй Надежды, имея на палубе пять быков и много разной птицы, так что все надеялись, что на большую часть перехода будет чем питаться и даже очень хорошо. Но в первую же бурю, прихватившую «Коршун» во ста милях от мыса, быки и большая часть птицы, не выдержавшие адской качки, издохли, и весь длинный переход обитателям «Коршуна» пришлось довольствоваться консервами и солониной.
Наконец, через пятьдесят дней плавания «Коршун» в первых числах сентября пришел в Шербург. И все было забыто: и опротивевшие консервы, и солонина, которыми поневоле угощалась кают-компания, и томительная скука, усилившаяся однообразием долгого перехода, во время которого моряки только и видели, что небо да океан, океан да небо — то ласковые, то гневные, то светлые, то мрачные, да временами белеющиеся паруса и дымки встречных и попутных судов. Забыты были и маленькие недоразумения и ссоры, обострившиеся от отсутствия впечатлений, и постоянная океанская качка, и отсутствие новых книг, газет и писем…
Теперь все знали, что были почти дома, и даже Игнатий Николаевич не сомневался, что «Коршун» скоро придет в Кронштадт. Но только скорей бы, скорей…
Однако пришлось простоять в Шербурге несколько дней, чтобы дать отдохнуть команде после долгого перехода, осмотреться и покраситься. Нельзя же вернуться домой не в том блестящем виде, каким всегда щеголял «Коршун».
И офицеры и матросы вознаградили себя теперь за долгое воздержание. Каждый день у матросов были за обедом превосходные щи со свежей говядиной, а в кают-компании такое обилие и разнообразие, что один восторг.
Из Шербурга предполагалось зайти в Копенгаген за углем и уж оттуда прямо в Кронштадт.
Наконец, нетерпеливые моряки дождались и Копенгагена… Еще сутки стоянки — и десятого сентября «Коршун» пошел уж теперь прямо домой.
Чем ближе приближался корвет к Кронштадту, тем сильнее росло нетерпение моряков. Несмотря на то, что Игнатий Николаевич, любовно хлопотавший в своей «машинке», как он нежно называл машину «Коршуна», пустил ее «вовсю», и корвет, имея еще триселя, шел узлов до десяти, всем казалось, что «Коршун» ползет как черепаха и никогда не дойдет. И каждый считал своим долгом покорить Игнатия Николаевича за то, что ход мал.
— Взлететь на воздух, что ли, хотите? — посмеивался Игнатий Николаевич, показываясь минут на пять в кают-компании в своей засаленной, когда-то белой рабочей куртке, и снова исчезал в машину.
Но вот, наконец, и Финский залив. Все выскочили наверх.
Шел мелкий, назойливый дождь, пронизывало холодом и сыростью, мутное небо тяжело повисло над горизонтом. Но, несмотря на то что родина встречала возвращавшихся моряков так неприветливо, они радостными глазами глядели и на эти серо-свинцовые воды Финского залива и на мутное небо, не замечая ни холода, ни сырости.
— Рассея-матушка, братцы! — радостно говорили матросы.
Прошли еще одни сутки, бесконечно длинные сутки, когда нетерпение достигло, казалось, последнего предела. Многие не сходили с палубы, ожидая Толбухина маяка. Вот и он, наконец, показался в десятом часу утра, озаренный лучами бледного солнца. Дождь перестал… Был один из недурных осенних дней.
Еще полчаса, и раздался радостный звучный голос Лопатина: