Иванов согласился поставить в счет проигранного пари несколько бутылок пива, и, когда Васька подпил, он с каким-то болезненным развращенным любопытством расспрашивал о подробностях его отношений с матроской и хотя злился, слушая о том, как привязана была Груня и какая она, можно сказать, «огонь-женщина», но все-таки не переставал расспрашивать, полный злобы и зависти к этому «подлецу Ваське», пользующемуся жизнью, веселому и довольному, тогда как сам он ни разу не испытал расположения ни одной женщины — напротив, только возбуждал одно отвращение.
На другой же день Иванов выследил Груню, когда она вышла из дома, и пристал к ней.
— Напрасно вы о Ваське-подлеце сокрушаетесь… Он забыл и думать о вас, Аграфена Ивановна, — говорил он своим скрипучим, точно сдавленным голосом, следуя за матроской. — А я бы вас, значит, любил по-настоящему… Что вы на это скажете?
Груня только побледнела и шла, не отвечая ни слова.
— Какой же ваш будет ответ?.. Позвольте придтить к вам с визитом… Не откажите… Я болтать не буду, не то что Васька, никто не узнает!.. Вы даже и отвечать не хотите?.. Так, может, вам лучше ответить и согласиться… Право… хуть одно свидание назначьте! — продолжал писарь, оглядывая стройную фигурку матроски своими маленькими подслеповатыми жадными глазками. — А не то можно и мужу вашему объяснить, как вы Ваську по ночам в окна пускали… Небось попадет вам в таком случае… и Ваське будет! Так какое ваше решение? Когда прикажете придтить?..
Матроска вдруг обернулась и, вся бледная от негодования, оглядела тщедушного, неказистого писаря таким презрительным, уничтожающим взглядом, что тот весь как-то съежился, и его прыщеватое, землистого цвета лицо с уродливо большим носом, нависшим над вздутыми губами, покрылось красными пятнами.
— Отстань! Не то плюну в твою поганую харю, — проговорила матроска и, отвернувшись, пошла далее.
Писарь не решился более преследовать матроску. Он только в бессильной злобе крикнул ей вслед позорное ругательство и потом шепнул, словно утешая себя:
— Попомнишь ты поганую харю! Попомните вы оба с Васькой!
На другой же день, сидя за столиком в экипажной канцелярии, он писал своим четким красивым писарским почерком письмо Григорию, в котором от имени доброжелателя извещал о том, что «его супруга находилась в любовной связи с писарем 12-го флотского экипажа Васькой Антоновым в течение месяца и продолжала бы оную, если бы Васька не бросил Аграфену Ивановну, обобравши от нее все деньги, которые мог выманить по своей подлости. И многие вещи, как-то: два новых платья и шубка супруги вашей заложены для своего милого дружка, заслужившего такую любовную приверженность, что они принимали Ваську почитай что каждую ночь у себя на квартире, впуская и выпуская счастливого полюбовника в окно. Все сие доподлинно верно и сообщается вам, Григорий Федорович, дабы вы знали, как верна вам ваша неблагодарная супруга и какой подлый соблазнитель есть писарь 12-го флотского экипажа Васька Антонов».
Иванов писал это письмо с злобным удовольствием мелкой душонки, готовой мстить другим за свое ничтожество и за свои житейские неудачи. С таким же чувством удовлетворенного автора он перечел свое анонимное произведение и, вложив его в конверт, крупными буквами надписал: «На бриг „Вихрь“, старшему рулевому Григорию Федоровичу Кислицыну».
Оставалось узнать, где в настоящее время находится «Вихрь» и в какой порт нужно адресовать, чтобы письмо скорее дошло, и Иванов, отпросившись у письмоводителя отлучиться на полчаса, сбегал в штаб и там от знакомого писаря узнал, что «Вихрь» скоро зайдет в Гельсингфорс и простоит в этом порте неделю.
Письмо было в тот же день сдано в штаб для отправки, после чего Иванов почувствовал себя в хорошем и веселом настроении человека, свершившего какое-нибудь доброе дело. И вечером в казарме он был необыкновенно оживлен и даже добродушен, дружески беседуя со своим приятелем Васькой. Он обещал поставить ему остальные три бутылки проигранного пари завтра и вообще выказывал ему самое приятельское расположение: хвалил его, что не зевает с «бабами», и удивлялся разнообразию его талантов. Он и на гармонии отлично играет, и «романцы жестокие» отлично поет, и умеет, шельма, к начальству подольститься и лодырничать, когда другие должны работать.
— Одно слово, счастливчик ты, Вася! — весело и добродушно говорил Иванов, распивая с приятелем чай.
— Да что это ты нонче такой веселый, Иванов? ан где с матроской сговорился?
— Ну ее, твою матроску!.. Не с моей физиономией… Да я и не льщусь… Больно угрюмистого характера… Ну и муж у нее пресердитый.
— Так кухарчонку какую приметил?
— И куфарчонки, Вася, никакой не приметил, а так, значит, нашла веселая линия… Не все же скучать… Так-то, Вася…
И Иванов рассмеялся, показывая ряд черных гнилых зубов, а в голове его пронеслась мысль:
«Ужо будет тебе от матроса. И не ждешь, как он твою смазливую рожу на сторону свернет!»
И он снова рассмеялся и стал представлять, как у них в канцелярии ругался сегодня письмоводитель.
Благодаря хвастовству Васьки и злостным сплетням его приятеля слухи о связи Аграфены Кислицыной с писарьком быстро распространились по казармам и на рынке.
Все злорадствовали, особенно гулящие матроски и торговки рынка. Все словно бы торжествовали, что Грунька, считавшаяся недоступной, свихнулась.
— Вот тебе и верная мужняя жена! Такою тихоней представлялась, а поди ж ты!..
— А гордячка какая была! Я, мол, в законе… Ко мне, мол, не приставай… А сама такая же, как и другие. Чего только фордыбачилась! Точно цаца какая!
— Крепилась, носилась со своей славой и… «мое вам почтенье!»
— Это подлец Васька ее облестил…
— Кому же другому? Против этого лукавого писаренка ни одной бабе не сустоять. Слова у него против баб есть… Одурманивает, шельма!
Подобные восклицания раздавались на рынке, как только донеслась туда весть об этой истории. Первым вестовщиком был Иванов. Все торговки интересовались этой новостью, все расспрашивали одна другую, каждая прибавляла что-нибудь свое, и в конце концов о матроске сложилась целая легенда. Она-де, тихоня, мало того что принимала к себе Ваську в окно, еще бегала к нему в казармы, бесстыжая… Насилу Васька от нее отвязался. Как только Ивановна ничего не примечала?
Ивановна, вдова-матроска, имевшая ларек на рынке, умная и добрая старуха, искренне расположенная к Груне и ее мужу, горячо защищала свою жиличку, когда при ней ее бранили, хотя и догадывалась, что с Груней случилось что-то недоброе. Недаром она так изменилась в последнее время — затосковала.
— Все-то этот поганый писаришка врет! Долго ли на бабу наплести? А вы и рады зубы скалить да языком брехать! — горячилась Ивановна, защищая Аграфену от общих нападок и глумления.
— Видели, Ивановна, люди видели, как Васька-подлец от Груньки из окна вылезал! — с какою-то страстностью говорили торговки.
— Кто видел?! Врете вы все, злыни! И тот, кто говорит, что видел, брешет как пес! Слава богу, я знаю Груньку. Она баба совестная, правильная… Она и генерал-арестанту и прочим офицерам на их подлости отказывала, а не то что связаться с щенком… Она не чета каким другим-прочим.
— Ты, Ивановна, от старости, видно, ничего не видела, а Федосеев-писарь — зрячий, он небось сам видел, как Васька лез. Твоя Грунька почище других-прочих будет… Другие-прочие начистоту, а Грунька тишком да из себя быдто неприступную валяет, фальшит, значит… А ты не фальшь! Известно, без мужа летом молодой бабе скучно!.. Так ли я говорю, бабочки? — с циничным смехом заметила толстая, белотелая, вся в веснушках, «рыжая Анка», матроска-торговка, известная разнообразием и обилием своих любовных авантюр.
— Это верно, Анка!
— Матросы по портам гуляют, а матроскам нешто убиваться из-за них…