— Ты, как посмотрю я, не веришь старухе? — возбужденно проговорила Ивановна. — Так погляди!

И с этими словами она сдернула с головы платок и, нагнув свою заседевшую голову и приподняв жидковатую прядку волос, показала большой и глубокий белеющий шрам недалеко от виска.

— Видела? — спросила она, снова надевая платок.

— Видела.

— Что, небось ловко съезжено?.. Еще слава богу, что жива осталась. Два месяца в госпитале пролежала. Дохтура говорили, что черепу повреждение вышло… Если бы, говорят, еще чуточку, то сразу дух вон…

— Кто ж это тебя, Ивановна?

— Известно кто! Муж, царствие ему небесное! — с чувством проговорила Ивановна и набожно перекрестилась.

— За что же это он тебя? — спрашивала Груня, все еще не догадывавшаяся, какое отношение имеет этот шрам к ее собственному положению.

— А за свое же безумство, за свое, милая… Тоже была в твоих, примерно, годах за матросом и тоже была замуж отдана, как и ты, безо всякой приверженности. Однако себя соблюдала до поры до времени… А пришла пора, мой-то ушел в плавание, а тут подвернись такой же подлец, вроде Васьки… «Агаша да Агашенька… андел…» ну, одним словом, все эти мужчинские подлости свои повторял. Я и развесь уши… И показался он мне в те поры самым желанным человеком на свете, этот унтерцер. Ну и втюрилась… Не ем, не сплю, только бы его увидать… Известно, наша сестра если втюрится, то лишится всякого рассудка… Души в ем не чаю… И не было бы ничего, если б этот подлец отстал… Проплакала бы я глаза и шабаш… Так нет! И он свою линию вел… знал, чем облестить… Тоже прикинулся, что в отчаянности… Я и пожалей… А коли наша сестра втюрится да пожалеет… известно, что выйдет… Ну и вышло. Хороводились мы так лето, унтерцер и отстал… А тут муж вернулся… Я сгоряча бух ему в ноги. «Так и так, мол, виновата я была, закон нарушила… Простите, говорю. Больше не буду». А он, толком не выслушавши, хвать кочергу да со всей мочи… Потом бегал в госпиталь, каялся и прощал — только, говорит, поправляйся… Но с тех пор — на что верна была я жена, а мой матрос — царство ему небесное! — чуть что, сейчас драться… И такая расстройка пошла, что не дай бог. Натерпелась я, пока мы оба в лета не вошли. И еще сам меня виноватил. «Ты, говорит, дура, чего мне винилась! Нешто, говорит, лестно мне знать, как мою да законную супругу чужой человек в уста целовал?.. Нешто, говорит, легко мне было свою жену да убить? Дура, говорит, и есть…» И впрямь дура была! Нет, Груня, милая, не винись лучше Григорию. Коли себя не жалеешь, его-то пожалей. Жисть евойную не рушь, — закончила свой рассказ Ивановна.

— А если он стороной узнает?.. Даже один писарь грозился, что отпишет мужу…

— Это подлюга Иванов? Да Григорий не поверит подметному письму… Мало ли можно набрехать на человека… А ты отрекайся… Поверь, это мужчине приятней… Может, первое время он и будет в сумлений, а потом, как увидит, что ты ведешь себя честно да правильно, — и сумление пройдет. И будете вы жить в ладе да в мире… Так-то, Грунюшка… Посмекни-ка, что тебе старуха советует… Ну, однако, и наговорила я тебе… Пора старым костям и на покой. Мне-то рано вставать… Прощай!.. Христос с тобой… Спи, милая, хорошо да не нудь себя думами. Все перемелется, мука будет!

— Ах, Ивановна, что-то сдается мне — не будет! — тоскливо проговорила Груня, провожая старуху.

— Будет, говорю тебе, будет… Духом-то не падай… Жизнь-то у тебя, у молодки, вся впереди… Живи только!

Ивановна вышла от жилички и перед тем, что лечь спать в своей крохотной каморке, помолилась богу за «рабу божию Аграфену» и искренне пожалела ее, уверенная, что Груня за стеной не спит, а мучается и что слова ее нисколько не подбодрили молодой женщины.

— Совесть-то в ей больно назойливая! — проговорила вслух Ивановна и решила на следующий вечер опять посидеть с Груней, чтоб не оставлять ее, болезную, одну-одинешеньку с ее кручиной.

XIV

После долгого и утомительного крейсерства в Балтийском море «Вихрь», к общему удовольствию матросов и офицеров, целый месяц не бывавших на берегу и питавшихся солониной и сухарями, в девятом часу хмурого августовского утра подходил к Гельсингфорсу.

Ветер был довольно свежий и попутный. Слегка накренившись, «Вихрь» быстро несся под всеми своими парусами на двух высоких мачтах, держа курс на проход между скалами двух островов, на которых расположены укрепления Свеаборга — крепости, защищающей вход на гельсингфорский рейд.

Проход между островами был неширок. При малейшей оплошности рулевых, при отсутствии у капитана глазомера, при недостатке находчивости возможно было со всего разбега налететь на одну из гранитных глыб и разбиться вдребезги.

Но командир брига, молодой еще капитан-лейтенант, три года командовавший судном и знавший все его качества несравненно лучше и тоньше, чем качества своей молодой жены, разумеется, и не думал уменьшать парусов.

Он считал бы это позором, и его бы засмеяли потом товарищи-моряки, а матросы смотрели бы как на труса.

В те времена и большие трехдечные корабли*, управляемые лихими капитанами (тогда еще ценза не было, и капитаны могли основательно изучать свои суда, долго ими командуя), влетали под брамселями и бом-брамселями (самые верхние паруса) в еще более узкие ворота кронштадтской стенки или ревельской гавани, — так с маленьким бригом и подавно было бы стыдно струсить.

И капитан совершенно спокойно стоял на мостике, смеривая зорким глазом расстояние до прохода, чтобы в необходимый момент слегка привести к ветру и влететь в середину, вполне уверенный в своем старшем рулевом Кислицыне, который стоял на штурвале вместе с тремя своими подручными.

Несколько напряженный и сосредоточенный, держа твердыми руками ручки штурвала, и Григорий, сильно загоревший, с надувшимися жилами красной шеи, оголенной из-под широкого воротника синей фланелевой рубахи, впился своими загоревшимися голубыми глазами вперед, на бугшприт брига, и с чувством удовлетворенности мастера своего дела видел, что нос судна несется по одному направлению, не уклоняясь от румба.

Он так же, как и капитан, знал до тонкости все достоинства и недостатки «Вихря» относительно послушливости его рулю и, не любивший службы и тяготившийся ею, тем не менее любил этот бриг, движение которого направлял. Любил и относился к нему почти как к живому существу, одухотворяя его качества, и порою хвалил его, а порою сердился на него.

Он изучил его в течение нескольких лет службы своей рулевым. Он знал, при каких условиях «Вихрь» артачится и рыскает по сторонам, словно бы чем-то недовольный, и тогда бранил его мысленно, ворочая штурвалом; знал, когда он так и норовит носом кинуться к ветру, чтобы заполоскали кливера, и тогда надо было не зевать и не пускать его шалить, держа руль немного на ветре; знал, наконец, когда «Вихрь» послушлив, как смышленое существо, и при малейшем движении руля нос его покорно катится в ту или другую сторону.

И тогда на некрасивом скуластом лице Григория светилась довольная улыбка, и он мысленно одобрял «доброе» судно…

Уж эти серые скалы были совсем близко под носом.

«Пора бы и спускаться!» — подумал Григорий, цепко ухватившийся за штурвал и готовый немедленно, по команде, повернуть его.

Но молодой капитан медлил, словно наслаждаясь видом своего брига, несущегося прямо на скалу острова, и с приподнятыми нервами дожидался последнего момента, после которого уже не было спасения.

И тогда, когда этот момент наступил, когда бугшприт «Вихря» был в нескольких саженях от острова, он нервно и громче, чем бы следовало, скомандовал, внезапно охваченный жутким чувством опасности:

— Право! Больше право!

Григорий в то же мгновение завертел штурвалом изо всей мочи.

И «Вихрь», немедленно быстро покатившись носом влево, пронесся между островов, по самой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату