временам и тот и другой взглядывали на часы, чтобы проверить, сколько минут продолжался тот или другой маневр.
Еще бы матросам не надрываться!
Они уже год как «мотыжились», по их выражению, на «Проворном» и отлично знали, что за малейшее опоздание в работе, за недосмотр, хотя бы и невольный, по службе их ожидает лаконический возглас: «На бак!» — что значило наказание линьками.
В те далекие времена во флоте еще царила строгость, доходившая нередко до жестокости.
Капитан и старший офицер «Проворного», оба отличные моряки и по натуре вовсе даже не злые люди, тем не менее, согласно взглядам большинства моряков того времени, считали словно бы своею обязанностью быть беспощадно строгими с матросами. И, закаливши смолоду свои нервы на службе, они действительно были беспощадны, особенно старший офицер, искренно убежденный, что только суровыми наказаниями можно выдрессировать матроса и сохранить в полной неприкосновенности суровую морскую дисциплину.
После того как несколько раз ставили и крепили паруса, старший офицер скомандовал:
— Марселя менять!
Эта работа, состоявшая в том, что надо было снять паруса с рей и привязать на их место другие, принесенные из шкиперской каюты, была «коньком» старшего офицера. Нечего и говорить поэтому, как старались на обоих марсах. Но грот-марсовые на этот раз отстали от фор-марсовых: эти переменили марсель в восемь минут, а грот-марсовые в десять.
На целых две минуты разницы.
К общему удивлению, старший офицер даже не выругался, а только значительно потряс кулаком на грот-марс.
— Ну и здоровая же будет сегодня лупцовка, братцы! — прошептал на марсе пожилой и с виду «отчаянный» фор-марсовый Кирюшкин.
Кирюшкин проговорил эти слова с философским равнодушием, казалось бы несколько удивительным, по крайней мере в человеке, не сомневавшемся в предстоявшей «лупцовке». Но он недаром считался «отчаянным». Часто наказываемый за неумеренное пьянство на берегу, он ожесточился и считал ниже своего достоинства выказывать страх.
Все марсовые, бывшие на марсе в ожидании команды «С марсов долой!» — выслушали Кирюшкина в угрюмом молчании, с видом покорной подавленности.
Только один молодой матросик, бывший на службе всего второй год, небольшого роста, худощавенький и «щуплый», как говорили про него матросы, характерно определяя его тонкую, недостаточно, казалось, крепкую, статную фигурку, внезапно стал белее рубашки, и взгляд его больших серых, необыкновенно добродушных глаз остановился на Кирюшкине с выражением ужаса и страха.
— Разве будут драть? — испуганно спросил матросик.
— А ты, Чайкин, думал, по чарке водки дадут! — насмешливо ответил Кирюшкин. — Небось форменно отполируют. «Долговязый» шутить не любит.
— И всех?
— Обязательно… Чтоб никому не было обидно!.. Да ты что нюни-то распустил с перепуги? А еще матрос! — сердито промолвил Кирюшкин.
— Чайкина еще никогда не драли. Ему и боязно! — заметил кто-то.
— А может, Иваныч, нас драть не будут?
— Небось будут! — уверенно и спокойно проговорил Кирюшкин.
Но, взглянув на испуганное лицо молодого матроса, прибавил почти что ласково:
— Да ты не обескураживайся, Чайкин… Не стоит! Много «Долговязый» не назначит.
В эту минуту с мостика раздалась команда:
— С марсов и салингов долой!
— Вот сейчас и учению конец и шлифовка будет! — словно бы довольный ее близостью, проговорил Кирюшкин и вместе с другими стал спускаться бегом по вантам.
Действительно, учение скоро окончилось, и старший офицер, подозвав боцмана, сказал:
— Грот-марсовых на бак! Двух унтер-офицеров с линьками!
— Есть, ваше благородие!
Боцман отошел от мостика и, направляясь на бак, крикнул:
— Грот-марсовые на бак!
А Кирюшкин тем временем говорил двум унтер-офицерам:
— Чайкина пожалейте, братцы: он щуплый.
Через минуту-другую среди внезапно наступившего на клипере угрюмого молчания кучка грот- марсовых выстроилась на баке с Кирюшкиным на фланге.
Вслед за тем пришел старший офицер.
При виде этой кучки людей он почувствовал злобу к ним, как к виновникам того, что «Проворный», так сказать, «опозорился», а вместе с ним и он, старший офицер, у которого могли на две минуты опоздать с переменою марселя. В его глазах это казалось ужасным, и долг службы требовал, чтобы были наказанные. Но так как трудно было разобрать, по чьей именно вине вышла заминка, то наказаны должны быть все, не исключая и марсового старшины.
Чайкин смотрел перед собою в каком-то оцепенении от страха. Выражение ужаса застыло в его больших глазах с расширенными зрачками. Он по временам вздрагивал всем своим тщедушным телом. И побелевшие, трясущиеся его губы неслышно шептали одни и те же слова:
— Господи Иисусе, пресвятая богородица! Господи Иисусе, пресвятая богородица!
И в голове его внезапно пронеслись воспоминания о далекой деревне, где ему было так хорошо и где его никогда не секли и дома редко били. Он был всегда старательный, работящий парень. И на службе, кажется, старается, из кожи лезет вон.
Молодой матросик отвел взор.
О господи, как было хорошо кругом!
Солнце, ослепительное и жгучее, так весело глядело сверху, с высоты бирюзового далекого неба, на котором ни облачка, и заливало блеском и город, сверкавший своими домами и зеленью на склоне горы под пиками сиер, и большой рейд с кораблями и сновавшими пароходиками и шлюпками, и кудряво-зеленые островки, и палубу «Проворного», играя лучами на пушках, на меди люков и кнехтов и на обнаженном теле Кирюшкина. Звуки музыки, веселые, жизнерадостные, доносились с большого белого двухэтажного, полного пассажирами парохода, который проходил невдалеке, направляясь из Сан-Франциско к одному из зеленых островов в глубине бухты. Белоснежные чайки реяли в воздухе и весело покрикивали, гоняясь одна за другою.
Все кругом жило, радовалось, сверкало под горячими лучами солнца, и все это представляло собой резкую противоположность тому злому, жестокому и страшному, что должно было сейчас произойти на баке «Проворного».
Молодой матрос почувствовал это, и тоска, щемящая, жуткая тоска охватила его замирающее от страха сердце.
И он снова зашептал:
— Господи Иисусе! Пресвятая богородица!
Глава II
Дня через два, тотчас же после обеда, боцман засвистал в дудку и, нагнувшись над люком жилой палубы, крикнул:
— Вторая вахта на берег! Живо!
Но о «живости» нечего было и говорить. Обрадованные, что урвутся на берег и хоть несколько часов