— Страшно оставаться.
— Отчего страшно?
— На чужбине словно в домовине… Жаль родного места… Пропадешь здесь… Надо, видно, пропадать на клипере. Прощайте, девушка! Спасибо на ласковом слове, и дай вам бог счастья! И папеньке с маменькой передайте нижайший мой поклон и как я благодарен за ласку… А я пойду!
— Подождите! Прежде хоть кофе напейтесь… Сейчас подам… И маменька скоро придет. Она пошла в лавки. И папенька в семь часов вернется. Он вас и на пристань сведет, ежели вы не боитесь, как вас наказывать будут… Ой-ой-ой! Спаси вас бог!
— Одна надежда на бога и есть…
— Садитесь к столу, Василий Егорыч. Еще успеете горе принять, ежели бог не надоумит вас остаться. У всякого свое горе! — как-то загадочно прибавила Ревекка и вышла в маленькую кухню.
Чайкин присел.
Через несколько минут явилась Ревекка с кофейником и тарелкой поджаренных в масле ломтей белого хлеба. Затем принесла горячее молоко.
Она налила Чайкину большую чашку кофе с молоком, предварительно положив в чашку две ложки сахарного песку, и, подвигая тарелку с хлебом, говорила:
— Кушайте на здоровье! Кушайте, прошу вас!
Сама она не пила. Она присела около стола, по-прежнему задумчивая, и по временам поднимала свои печальные большие глаза, полные чувства сострадания, на матроса.
«Ишь какая жалостливая жидовка!» — думал благодарный Чайкин, перехватывая взгляды Ревекки.
Когда матрос с видимым удовольствием выпил большую чашку, Ревекка предложила ему выпить еще чашку.
Но матрос из деликатности отказывался.
Тогда молодая еврейка налила в чашку матроса кофе и молока и проговорила:
— Кушайте, земляк! Кофе хороший. По сорока центов платили.
Чайкин поблагодарил и стал пить вторую чашку, закусывая поджаренным хлебом.
Опять наступило молчание.
Наконец Чайкин, желая быть вежливым, проговорил:
— Очень скусный кофий.
— Понравился? Может, еще чашку?
— Вовсе не могу. Сыт по горло… Вот вы давеча сказали: «У каждого свое горе!» Это вы правильно сказали. Только разное оно бывает. Наше матросское горе одно, а на сухой пути — другое. Но только здесь, я полагаю, меньше горя, потому как люди без прижимки живут. Сам себе господин.
— Это, положим… Но самое большое горе на свете не от тиранства, а когда ежели совесть непокойная! — грустно промолвила еврейка и покачала головой, словно бы хотела избавиться от каких-то мучительных дум.
— Без совести — беда! Обманом жить вовсе нельзя.
— Вы думаете?
— То-то, думаю.
— А живут же люди.
— Это разве которые бесстыжие.
— Может, и я обманом живу. Как вы полагаете?
Чайкина точно резануло по сердцу. Сам правдивый и доверчивый, он считал такими же и других.
И, тронутый ласковым вниманием, оказанным ему в этом доме, он порывисто проговорил:
— Этого не может быть.
— Почему не может быть?
— Человека сейчас видно. Он себя оказывает.
Еврейка грустно усмехнулась.
— Это вы зря на себя обсказываете. Зачем вам обманом жить?.. Какая такая нужда? — снова заговорил Чайкин.
— Верно, душа у вас чистая, что вы этого не понимаете… И вот что я вам скажу: ежели вы останетесь здесь, вы не очень-то верьте людям… Вот к нам вы пришли, а мало ли что с вами могло случиться… Тут надо во всем опасение иметь… Многие обманом живут…
Матрос ничего не понимал. «Что с ним могло случиться? Его здесь приютили, обошлись ласково, а жидовка точно от чего-то предостерегает…»
— Есть тут много таких людей… Заманят вас, напоят чем-нибудь, да и свезут на какое-нибудь судно матросом… Потом ищите, кто это заманил вас!.. — заметила Ревекка.
— Это нехорошо! — наивно произнес Чайкин.
— То-то я и говорю…
— Да вы разве заманиваете?
Еврейка молчала.
— Судьба каждому человеку дана! — наконец проговорила она. — И ежели которому человеку судьба залезть в болото, не выйти ему из него. Никогда не выйти! — с бесконечной тоской прибавила она.
Чайкин недоумевал и искренно жалел Ревекку, хотел было попросить ее объяснить ему, про какое болото она говорит и отчего нельзя из него выйти, но в эту минуту кто-то три раза постучал в двери.
— Это отец. Не говорите ему ни слова о нашем разговоре! — промолвила еврейка и пошла отворять двери.
При ярком свете роскошного солнечного утра господин Абрамсон показался Чайкину гораздо старее, чем вчера. И глаза его, глубоко засевшие во впадинах, острые и пронзительные, как у хищной птицы, невольно обращали на себя внимание и несколько пугали, несмотря на приветливую улыбку, игравшую на тонких бескровных губах старого еврея.
— Честь имею поздравить вас, Василий Егорыч! — весело проговорил он, протягивая свою грязную костлявую руку молодому матросу.
— С чем меня проздравлять, Абрам Исакыч? — удивленно спросил Чайкин.
— Теперь уж вас наказывать не будут… Никто не посмеет. Шабаш!.. И теперь вы станете американцем…
— Почему это?
— Ваш клипер только что ушел… Я сам видел!..
— Ушел? — упавшим голосом промолвил Чайкин.
— То-то, ушел, и вы, значит, остались в Америке… Да вы что же повесили нос? Или недовольны, что стали вольным человеком?.. Так это можно поправить… Явитесь к консулу и скажите, что вы остались… Вас отправят на русское судно и…
— Вы, папенька, не пужайте. И так они обескуражены! — заметила дочь.
— А ты, Ривка, не очень-то мешайся не в свои дела, — сурово проговорил старик.
И, обращаясь к Чайкину, сказал:
— Не огорчайтесь… Я вас завтра определю к месту… матросом на хорошее жалованье, а пока оставайтесь у нас… Нам жалко земляка… А я вам и платье другое принес! — прибавил старый еврей, указывая на узел, бывший у него в руке. — Ваше, форменное, не годится на купеческих кораблях. Я его продам… Только за него больше доллара не дадут… А чего недохватит за новый костюм, вы мне заплатите, земляк… Не правда ли?
— У меня всего-навсе два доллара, Абрам Исакыч.
— Об этом не беспокойтесь. Я попрошу, чтобы вам дали жалованье за месяц вперед, мы и сочтемся. А капитан у вас будет хороший… Я для вас старался, земляк…
— Спасибо вам, Абрам Исакыч! — доверчиво проговорил Чайкин.
Но тон его был далеко не веселый.
— А пока без меня никуда не выходите… А то могут поймать вас и отвести к консулу… А уж тогда вы пропали…