человеку, даже прославившемуся боем и «шлифовкой».
— Ну, Дмитрич, немного же замечательного в Никандре Петровиче!
— То-то очень даже много, вашескобродие…
— В том, что шлифовал?..
— Вы прежде извольте дослушать, тогда и спорьте, вашескобродие… В том и диковина, что этот самый Никандра Петрович сделался совсем другим, самым жалостливым, можно сказать, командиром.
— Ну?! — недоверчиво протянул я.
— Ни — не ну, а на моих глазах все это было. Когда я с им на «Дромахе» [1] на конверте в дальнюю ходил.
— Как же это случилось?
— Один матросик его выправил.
— Выправил? Расскажите, Дмитрич. Это любопытно.
— Еще бы не любопытно… Бывает, значит, с людьми это самое! — раздумчиво промолвил старик матрос.
— Редко только, Дмитрич.
— Редко, а бывает. Человек, примерно, и бога забыл, и совесть забыл, а придет такой час, и вдруг вроде будто все по-новому обернулось… А я так полагаю, по своему рассудку, вашескобродие, что всякому человеку, самому последнему, дадена совесть… Только не всегда такой случай выйдет, что она проснется и зазрит человека. Как об этом в науках пишут, вашескобродие?
— Пишут, что трудное это дело — перемениться в известные годы…
— То-то трудное, а Никандра Петрович вовсе переменился, — дай бог ему легко смерть принять. Я по себе знаю, какое это трудное дело, примерно, от водки отстать. Прямо-таки нету сил моего карахтера. Помните, вашескобродие, еще когда мы с вами на «Коршуне» взаграницу ходили, я был, можно сказать, как есть отчаянный пьяница?
— Как не помнить…
— И если миловали меня за пропой казенных вещей, то потому, что командир «Коршуна» прямо-таки добреющий человек был и почитал во мне хорошего марсового… Небось был марсовым, вашескобродие! — не без удовлетворенного чувства вспомнил старик.
Действительно, Кирюшкин был лучшим матросом на «Коршуне», отличался необыкновенной смелостью и притом был на редкость добрый человек, общительного и веселого характера, пользующийся общей любовью команды. И если б не его слабость напиваться мертвецки на берегу, пропивая все, что на нем бывало, то, конечно, он на службе был бы унтер-офицером и не был бы под конец жизни бездомным пьянчужкой, с трудом зарабатывавшим в Кронштадте на свое пропитание… По зимам он ходил в факельщиках, а летом занимался грибами.
Это лето, когда мы встретились после тридцати лет, Кирюшкин гостил у меня на даче, поселившись в сарае для дров. Трезвый, он доставлял всем большое удовольствие своими рассказами и необыкновенно уживчивым и деликатным характером. Его все любили, и кухарка с особенным гостеприимством угащивала Дмитрича.
Когда же он собирался отправиться в «дальнюю», как называл он свои запои, то деликатно исчезал, объясняя, что ему нужно по делам в Кронштадт, и возвращался через неделю, а то и две, в невозможном костюме, вроде того, какой был на нем в это утро, и несколько сконфуженный, что пропил старые пиджак и штаны, подаренные ему мной.
— И давал я тогда, вашескобродие, зарок капитану за евойную доброту — не пить… и вышел перед ним подлецом. Лупцевали меня раньше за это самое — я еще пуще пьянствовал. Вышел в отставку, к докторам ходил… «Так, мол, и так… Выпользуйте от пьянства…» Отреклись. Дивились только, как это я — такой старик, а живу с пьяными нутренностями… А по какой такой причине я не имею сил карахтера? Вот тут-то и загвоздка! А фор-марсового Егорушкина помните, вашескобродие?
— Помню.
— Тоже был, можно сказать, во всей форме пьяница, а как вышел в отставку — в рот не берет. Случай такой вышел…
— Какой?..
— Баба, вашескобродие… Есть такие бабы, что вовсе умеют оболванить мущинов… Так Егорушкин, как вернулся из дальней, и встретился с такой… Замуж запросил… А она: «Брось, говорит, пить, пойду». А не то поворот «оверштаг»! Она вдовая матроска была и слышала, как к повороту командуют. Ну, и как есть оболванила. Бросил пить из-за этой самой бабы… А и баба, если на совесть сказать, прямо-таки жидкая вовсе была, вашескобродие! Глаза только одни… А вот поди ж ты! Такую власть взяла над Егорушкиным, что он пить перестал… А ведь пил-то как раньше! Значит, ему случай вышел такой, а мне не вышло… Так вот и с Никандрой Петровичем.
— Так вы расскажите, Дмитрич, про вашего Никандра Петровича.
— Сейчас. Дозвольте только цигарку сделать, вашескобродие.
— Папироску не хотите ли, Дмитрич?
— Не занимаюсь ими. Я по-старинному, махорку курю.
Кирюшкин достал из кармана тряпицу с крошеной махоркой и обрывок газетной бумаги. Свернув слегка дрожавшими от пьянства руками цигарку, он закурил ее и, с наслаждением затянувшись, проговорил:
— Нет табаку лучше махорки, вашескобродие. И кашлю ослабку дает, и мокроту гонит.
И, откашлявшись, начал.
— Был Никандра Петрович во всем своем форце, когда перед Крымской войной назначили его командиром «Дромахи». Конверт был только что отстроен и назначен в дальнюю, и Никандру Петровича изо всех других выбрали, как самого что ни на есть исправного капитана… Дока он был на флотской службе, это надо правду сказать… И отчаянности в нем было много… Как есть был форменный капитан… смелый… Во флоте знали его отчаянность, еще когда он бригом «Скорым» командовал. Бывало, на других судах два рифа у марселей возьмут, а он дует себе на бриге без рифов… Знал, когда, значит, до точки дойти, не утопивши себя и людей. Ну и матросы были у него, вроде будто чертей… Он их тоже довел до отчаянности, потому что пощады не давал. Чуть что… заминка какая… меньше ста линьков не назначал… Такая у него была плепорция… А насчет бою, так это не в счет… Чистил… Почитай, ни одного матроса у него не было, чтобы, послуживши у него, остался с целыми зубами. Самый форменный мордобой был… Вы-то, вашескобродие, этого мордобойства уж не застали, а я десять лет при таком положенье служил… Сами понимаете, отчего другой матрос до бесчувствия напивался… Теперь небось нет такого пьянства, как было… Потому — другое положенье… и люди другие.
Старик затянулся, сплюнул и продолжал:
— А было в те поры Никандре Петровичу лет около сорока… И был он из себя видный, плотный и глазастый… Румяный такой и блондинистый… И очень приверженный к женской команде… Не брезговал… была бы только баба товаристая, а звания ейного не разбирал. Женатым не был, а в ту пору у него жила будто горничной одна шельмоватая девка, из Петербурга привезенная… Шлющая такая… Аленкой звали… Бегала она на конверт, когда мы в гавани вооружались… Завтракать носила своему барину… Так вот, как назначили к нам этого самого Ястреба — его так матросики звали, — и мы поняли, какие такие настоящие ястребы бывают… Налетал, я вам доложу. Так налетал, что и обсказать невозможно… А как вышли в море, пошла настоящая шлифовка… Не дай бог и вспомнить… Тьфу!
И Кирюшкин сплюнул.
— А вестовой у него — из наших «дромахинских» матросов — одно слово, словно бы в потемнение рассудка от страха вошел… Чуял он беду, как только Ястреб его в вестовые выбрал… Мы с Тепляковым земляки были… «Плохо, говорит, мое дело, Андрейка. Ястреб недаром меня в вестовые выбрал. Изничтожит он меня, попомни, говорит, мое слово… Потому зол он на меня». — «Что ты, говорю, мелешь. За что ему быть злым на тебя. Он тебя вовсе и не знает!» — «То-то, говорит, знает», — и сам с лица побелел.
И повинился мне тогда Тепляков, что он к этой самой Аленке приверженность имел и тайком забегал к ей на кухню, когда ейного барина дома не было. И раз он их застал. Однако ни слова не сказал. Но с той поры Тепляков остерегался ходить… Аленка все-таки бегала к нему в казармы и с ним гуляла. И Никандра Петрович, должно быть, догадывался, но только все-таки Аленку держал… очень уж занозистая девка