Тут матрос обругал Феньку последним словом и стал драться. «Подлец… не смей!» — отчаянно крикнула Фенька. А я уже подскочил и давай бить этого подлеца. До смерти бы избил, да Фенька меня в рассудок привела. «Брось!» — говорит. И пошла. А я за ей. Провожу, мол, до людной улицы. Идем — молчим. Слышу — плачет, тихо, ровно забиженный ребенок… И так мне стало ее жалко, что и не обсказать. Вышли этто мы на Большую улицу, а она во все глаза смотрит на меня… видно, удивленная… И говорит: «А я полагала, что ты заступился из-за своей мужчинской подлости… Вижу, ты, Волк, первый матрос, что не надругался надо мной, как над последней тварью… Дай тебе бог всего хорошего… Ты, может, и меня заставил на себя взглянуть, какая я есть…» И так это мне было лестно, что она поняла обо мне. Ведь до какого понятия о мужчинском сословии довели матроску. Нечего сказать, вовсе как звери были с ей. И такая стала она мне родная, такая светлая и так жалко ее, что и не обсказать. Сразу оказалось, какой она человек. В тую ж минуту сердцем почуял ее смятенную душу, тоску и отчаянность в разговоре с матросами. Быдто и в самом деле беспардонная. А какая она беспардонная?! Она обиженная и другой жизни хотела, а не то что… Сразу беспардонность ейная прошла, как с ею добром. «Иди, говорит, Волк, на свой конверт, а то опоздаешь и наказание из-за меня получишь. И то защитил, добрый человек!» А у меня и слов нет. Не смею оказать себя и даже спросить не осмеливаюсь, можно ли когда повидать. А она мне: «Может, и захочешь меня проведать когда?» И так, братец ты мой, словно виноватая, тишком проговорила. «Так зайдешь?» — спрашивает. «С полной, говорю, радостью, Федосья… А как по батюшке?» — спрашиваю. «Фенькой зови… Какая я Федосья!» И объяснила, что вроде куфарки у антиллерийской офицерши, и сказала дом. И, прощамшись, кинула: «А ты, Волк, не думай, что я болтала тому матросу… Так, зря, от отчаянности».
Ушел я на Графскую пристань и совсем по-другому быдто понимаю, какая есть на свете жизнь. Нанял ялик — и на конверт. Назавтра выпороли за опоздание на полчаса. Лупцуйте, мол! А я быдто безо всякого внимания. И вовсе другим стал. И Фенька на уме. Вот поди ж ты! — словно бы оправдываясь, прибавил Волк.
Минута-другая прошла в молчании.
— А что дальше? Сказывай, Волк… И по какой причине раздрайка? Чудна что-то твоя Фенька! — проговорил Бычков.
— Небось не видал такой?
— То-то не видал…
— Так ты слушай и пойми ее беспокойную душу…
И Волк продолжал.
— Вскорости пошел к ей. Посидел. Чаем угостила. Балакаем. И такая понятливая ко всему — совсем не бабий в ей рассудок. Стал чаще ходить — сказываю про всякое понятие мое, и о том, как матросу нудно на свете, и как не по правде люди живут, и как обидно простому человеку… Вижу — слушает, не скучает. И простая со мной. А мне — хоть не уходи с кухни… Поняла, значит, что я вовсе привязамшись, и не гонит… Зовет, а обнадежить себя не решаюсь. Не к рылу, мол. Однако как кампанию кончили, перебрались в казармы поздней осенью, пришел к Феньке и сдерзничал — открылся. «Не обессудь, говорю, за мою приверженность по гроб жизни». И Фенька на это: «Такой не видала, говорит, приверженности, и ты мне люб, — говорит…» Однако в закон не согласилась.
— Отчего?
— По своей гордости… вот отчего… «Не хочу, говорит, быть обвязанной и ни твоей, ни своей воли решиться… И обманывать тебя не стану».
Оставила Фенька место, и наняли мы комнату в слободке. Стала белье стирать. Не хотела, чтобы я один для нее старался… Жалела. И никакой в ей корысти не было… Не льстилась на деньги… И жили мы душа в душу так два года… Заботливая обо мне была — придешь, бывало, с конверта или из караула — точно в раю… И щекотливая была… Не любила, если я приревную… «Ты, говорит, верь моей совести… Не думай, какая прежде я была… Я, говорит, в рассудок пришла. Что было — было. Лучше и не вспоминать. И самой стыдно… И помни: станешь ты мне чужой — скажу. Обидно тебе будет, а правды не скрою…» А я верю Феньке и в полном доверии и изо всех сил стараюсь, чтобы ей было хорошо… Чем-нибудь потешишь. Одно слово, при ей вроде крепостного… И чем дольше, тем сильнее моя приверженность… И опять в закон прошу…
«Подожди», — говорит…
Обнадеживаю я себя и счастью своему краю не знаю. Только будто обидно, что бог ребенка не дает. Так прошло два года. И стал я замечать, что Фенька нет-нет да и заскучит. И приду, бывало, с конверта — я обсказываю, что было, — она уж не в охотку слушает. Обнимешь — она чаще отстранять стала. И страшно сделалось. Думаю — не та Фенька и обо мне не заботливая… Подозревать стал — мука одна. Молчу — скрываю; только приду и сердце свое срываю. То куда ходила, то отчего есть не приготовлено, то отчего без дела сидишь. Жду — лаской ответит, простит грубость, догадается, отчего сердце кипит во мне, а она мне: «Ты что с попреками… Я не жена, слава богу… Я сама по себе…» Обвязала голову платком, да и ушла… Вернулась, и глаза заплаканы.
А я сам не свой… В полной расстройке души. Кажется, кожу с себя готов снять, и меня же вроде быдто подлеца поняла… Чтобы попрекать? За что?
— А ты, Волк, оттаскал бы Феньку за косу. Нешто нельзя сказать бабе, чтобы сполняла свое дело?.. — возбужденно проговорил Бычков.
— Феньку да за косу?.. И какой ты, матрос, дурак! Сам-то только и понимаешь, когда тебя по уху…
— Так ты что же?.. Сам же и виниться стал перед ей?..
— То-то и повинился. И со всей покорностью, глупая башка. Без Феньки мне жизнь — что вроде могилы. Пойми ты, ежели в тебе настоящая душа… Ведь приверженность не сапоги. Снял, и шабаш!..
— Ну, ладно… Обсказывай!.. Тоже и ты, я скажу, чудной!..
— Замирились… Простила… И после говорит: «Незадачливая я… Только тебя мучаю и себя расстраиваю… Ты обо мне лучше полагаешь, чем я есть… Бедный ты мой, бедный Волк!.. Видно, не умею я ценить твою ко мне любовь… Обиженная от бога природой!..» Так прошел месяц… Я, дурак, опять успокоился… Вижу, не брезгает мною… А что-то в ей беспокойное — дума какая-то… Не объясняет… А уж прежней ласковой и веселой Феньки нет… То скучная, то вдруг приникнет ко мне и приласкает… И я рад… Думаю: обойдется… И как-то раз говорит: «Уеду от тебя, Волк, в отлучку на несколько дней… К сродственникам, в Симферополь хочу…» Попрощались. Уехала… Обещала дать весточку, как вдруг через два дня отписала: «Не жди меня больше, Волк. За все добро и приверженность много благодарна. Но нет во мне прежней любви… Прости, если виновата, за зло и не поминай бесталанную Феньку…»
Волк смолк. Казалось, долгий рассказ не успокоил его. Он по-прежнему не понимал причины этой внезапной перемены и не сомневался, что и Бычков думал о Феньке то, что говорил и Руденко.
Он не верил и отгонял подозрения… Но, когда его глазам мучительно грезилась пригожая Фенька, такая же ласковая и порывистая, в объятиях молодого солдата в Симферополе, в голову Волка невольно закрадывалась мысль, что Фенька — беспардонная душа.
Прошло две недели.
Волк поправился и явился на корвет.
Матросы обрадовались Волку. Старший офицер потребовал его в каюту и шутливо спросил:
— Совсем починили тебя?
— Точно так, ваше благородие.
— И больше не «скучишь» из-за бабы?..
Волк смущенно молчал.
— Не стоит, братец… Понял?
— Есть, ваше благородие!
— Особенно в твоих годах. Молодые не очень-то любят пожилых. Слышал об этом?
— Точно так, слышал, ваше благородие, — угрюмо ответил Волк и весь побагровел.
Петр Петрович не сомневался, что утешил матроса, и отпустил его.
А Волк далеко не успокоился и был по-прежнему молчалив и угрюм. И все дивились, что башковатый матрос мог так долго тосковать из-за бабы. Даже мичман Кирсанов, который уже забыл госпожу Перелыгину