одинаковых квадратных тюках, наваленных в углу. Я швырнул его на кровать и закрыл дверь, так как здесь больше не к чему было прислониться. В общем, я прислонился и попытался отдышаться.
Что-то заскрипело у обезьяны в глотке. Я глянул на него. Голова его упала набок, как раз на подушку. Глаза его были открыты.
— Прекрати, мартышка. — Он продолжал скрипеть. — Эй, прекрати, понял, мистер?
Это «мистер» прозвучало совсем не так, как у шкипера. Я был смущен.
Вдруг я заметил, что обезьяна не моргает — попросту ничего не видит своими широко раскрытыми глазами. Мне жутко действовал на нервы этот скрипящий звук, который, как я понял, был просто дыханием, поэтому я передвинул подушку и устроил его голову прямо. Звук тотчас же прекратился. Блюм закрыл глаза.
Я все еще не мог отдышаться; может быть, оттого что видел кровь на лице обезьяны.
Заговорив, он не открыл глаз. Говорил он страшно быстро и тихо. Казалось, я стою слишком далеко от него, а потом вдруг стал разбирать слова.
–., а она не могла, она не в силах была прекратить сопротивляться и поверить. Как будто она погибла бы, если бы во что-нибудь поверила. А она хотела. Больше всего на свете хотела. Но ей словно кто-то сказал: если хоть чему-нибудь поверишь — умрешь. — Внезапно его глаза открылись, он увидел меня и опять зажмурился. — Палмер. Это же вы, Палмер, вы сами видели, как она плакала тогда. Все это время, все эти долгие недели ее серые глаза ничего не выражали, они скрывали то, что у нее внутри, а я все время молил ее: Вирджиния, ну же, Вирджиния, мне неважно, что ты обо мне думаешь, я не прошу тебя полюбить меня, Вирджиния. Только поверь мне: ты можешь быть любима, ты достойна любви, и я тебя люблю. Это правда, Вирджиния, я люблю тебя, ты только для начала поверь, потому что это правда истинная, а потом ты и во все остальное сможешь поверить… Сначала во что-нибудь маленькое, а я тебе помогу, я всегда буду говорить тебе правду. Я говорил: ты не люби меня, Вирджиния, ты не думай об этом вовсе. Я и не знаю, что буду делать, если ты вдруг меня полюбишь. Ты доверяй только мне, об этом я тебя прошу, спрашивай меня, где тут правда, и я тебе буду говорить. Вот только верь, что я тебя люблю. Я невеликая птица, Вирджиния, и с меня можно начать верить. Ну поверь в мою любовь, Вирджиния, пожалуйста. А она… — Он замолчал и долго лежал, уставившись в потолок. Я подумал, что он потерял сознание, но наконец он моргнул и опять заговорил:
— …она заплакала, как-то вдруг, сразу разрыдалась и говорит: «Обезьяна ты, обезьяна, ты меня на части рвешь, разве ты сам не видишь? Я хочу тебе верить. Больше всего на свете хочу. Но я же не могу, не умею, не знаю, как это делается, мне, наверное, нельзя, я не так устроив». Вот так она сказала. И опять заплакала, и еще она говорила: «Но я же хочу поверить тебе, обезьяна. Ты даже не знаешь, как сильно я хочу тебе поверить. Только… все на свете не есть то, чем кажется, что о нем думают, и никто на самом деле не желает того, о чем говорит. Я никому не верю и тебе не могу поверить. Предположим, я поверю тебе, а потом наступит день, когда все выяснится, и нам можно будет увидеть все по-настоящему, и вдруг тогда окажется, что все не так, как ты говорил, а может, и сам ты — не ты, обезьянка. Что тогда? Я боюсь, — так она говорила, я боюсь тебе верить, потому что мне так хочется. Если я никому и ничему не верю, а когда-нибудь все выяснится, и я тогда все пойму сразу и ничего не потеряю». И она опять плакала, вот тогда как раз вы вошли, Палмер, а через секунду у нее снова были те же серые пустые глаза. Так она мне и не поверила.
У меня перехватило дыхание. И у Блюма перехватило дыхание. Я стоял, прислонившись к двери, а он лежал на койке, и оба мы тяжело дышали.
Вдруг у него мелькнула новая мысль, и он зашептал:
— Но и другое было. Она умела заставлять любого сомневаться в том, что он сам только что сказал. Как-то я рассказывал ей, что моя мама умеет готовить. Она повторила: «Твоя мама умеет готовить», этак медленно, ну, вы сами знаете, и я задумался, а действительно ли мама умеет готовить. Вы понимаете, о чем я? Но я ей говорил все время: Вирджиния, я люблю тебя, и она тем же тоном отвечала: «Ты любишь меня». Так вот, она на меня не влияла, когда я говорил ей, что люблю. Я задумался над тем, что я чувствовал, когда она повторяла мои слова, и понял, что ее тон меня не трогает. Так что было и другое. И потому-то это было правильно, когда я просил ее в этом только мне поверить. Я знал, все может измениться, или я могу в чем угодно ошибиться и сказать ей не то. Только в этом я не ошибусь. В этом она могла положиться на меня. А она хотела. Что ж, я хотя бы этого добился.
Я все еще стоял у двери и все еще был смущен, но предпринял попытку обратить свое смущение в гнев и сказал:
— Послушай, обезьяна, ведь ты же глуп. Ты космонавт, а она из Космического Девотряда. Она не имеет права тебе отказать. Так почему же ты сразу не взял свое? Она для этого и находилась на борту.
Но Блюм не рассердился. Он только сказал, глядя в потолок:
— Ну да, она сама так говорила. Мол, ты, обезьяна, сам не знаешь, чего тебе нужно, вот так. Она говорила, ты, мол, этого и хочешь. Так давай же, вперед, только хватит чесать языком. Но я отвечал, что для этого, может быть, и придет время, но покамест я об этом не думал; я сначала чего-то другого хотел, я хотел, чтобы она мне поверила. Она тогда сказала, что я сошел с ума и оставил ее в покое, но потом… Вы же сами видели, Палмер. Она же потом сказала, что больше всего на свете хочет поверить мне.
Он наконец затих, дыхание его сделалось ровным, и на губах заиграла улыбка. Я обратился к нему, а он не ответил. Я решил, что он заснул, тихо открыл дверь, вышел и вернулся в кают-компанию.
Все были там; они пялились в экран. Я сказал:
— Он заснул, но когда проснется и по-настоящему осознает, что ее нет, вам предстоит выдержать нечто.
Шкипер мельком глянул на меня и опять повернулся к экрану. На стол он не плюнул, но, судя по выражению лица, вполне мог. Эта обезьяна, говорила его гримаса, нисколько меня не волнует.
Я спросил Поттера:
— Что происходит?
— Не знаю, смеяться или плакать, — туманно изрек Поттер. — Ты, Палмер, не спец, а шут гороховый. И Ингленд тоже. И Донато. И я. Вирджиния, вот она, оказывается, спец. Вся эта гребаная экспедиция затеяна ради нее. Далеко еще? крикнул он.
— Несколько метров, — отозвался Донато, не отрываясь от экрана.
Я тоже посмотрел. Стручок, точная копия нашего корабля, подплывал к уже знакомому мне золотому шару. Только теперь я понял, какой он огромный, этот шар. Размером с настоящий спутник какой-нибудь планеты. И по всему экрану медленно плыли матово-серебристые палочки, десятки, сотни…
— Это ракеты, — процедил сквозь зубы Поттер. — Мертвые ракеты. Все электростанции холодной плавки мертвы на тысячу, а то и больше, километров отсюда. И наш генератор тоже.
— Наш?!
— Потому и в ушах звенит, и лампы мигают. Палмер, у нас больше нет электрогенератора холодной плавки. Мы живем на паровом турбогенераторе. Параболическое зеркало нагревает его, принимая свет вон от той звезды.
— И домой мы полетим на паровой турбине?
— Чушь!
В беседу вступил Донато. Вообще, признаться, жутковато звучал наш разговор. Все говорили тревожным полушепотом, как будто боялись, что сказанное вслух слово повлияет на то, что происходило в это время на экране. Переговаривались мы, не глядя друг на друга, только иногда кривили губы, разговаривая с соседом справа или слева. Донато проворчал:
— Маленькая турбина не осилит и половины пути.
— Не страшно, — отозвался Ингленд. — Что делает Вирджиния? Она должна присосаться к поверхности планетоида и выпустить катализатор, вызывающий быструю коррозию. Сейчас никакая бомба не возьмет оболочку. А когда оболочка достаточно проржавеет, она швырнет на это место бомбу. И — Барьера не будет.
— Он же сказал, что Барьера уже нет.
— Правильно. Она нейтрализовала его. Но если она потеряет контроль, Барьер тут же вернется, и оживут все ракеты.
— Как это — нейтрализовала, потеряет контроль? — недоуменно спрашивал я.