поступков, и грусть о близком человеке, и мечты о полноценности человеческой жизни.

Целый вихрь разных, подчас противоречивых, мыслей возник у лейтенанта Оленича, встало бессчетное количество вопросов, на которые хотелось бы знать ответы. Вот рядом с ним человек, с которым завтра придется вести бой, вести малым числом, вести в отрыве от основных сил, что тоже не очень понятно: вроде и полк, и дивизия будут в роли наблюдателей, когда два батальона и четыре станковых пулемета завяжут здесь смертный бой, защищая железную дорогу, чтобы мог пройти к Тереку бронепоезд. И где он, этот бронепоезд? Застрял на станциях? Да какие тут станции? Сколько тут тех дорог? Мог бы пройти даже за эти сутки затишья! Ведь не было слышно, чтобы гремели его пушки…

Капитан Истомин усмехается. Но теперь Оленич знает, как глубок и почти непостижим мир этого человека! И что может таиться за его скупой улыбкой?

— Считаешь, что высказываю мрачные мысли? Все в норме! Признаюсь, от твоего известия о Нино мне стало немного тоскливо. Но это так естественно в наших условиях! Что делать, война не считается с прекрасным, ведь она порождение зла.

— Крепко сказано, капитан! Не думал, что вы такой философ! Но вам необходимо быть еще немного и поэтом. Майор Чейшвили — прекрасна. Она — ваша счастливая судьба?

— Как ответить? Для меня это очень сложно. Вот тебе, лейтенант, легче ориентироваться в таких делах. У тебя как? Встретил девушку, понравилась, влюбился и будешь добиваться ее расположения. Или наоборот: видишь, девушка влюбилась в тебя, а ты её не любишь. Отошьешь ее — и делу конец.

— Вот уж не думал, что видите меня таким примитивным и легкомысленным.

— Не обижайся, лейтенант. Я вовсе не думал тебя осудить. Ты молод, тебе еще многое дозволено — думать о будущей своей судьбе, искать друзей-товарищей, подругу на всю жизнь. Но и конкретно могу сказать: твое отношение к Соколовой дает мне основание думать, что ты пройдешь мимо этой судьбы. Наверное, можешь сразу определить — где любовь, а где легкое кратковременное увлечение, где волнение нежности, а где печали. Я вот так категорически не могу. И Нино не может. Мы в таком возрасте, когда увлечение — на всю жизнь, когда не отличить нежность от грусти… У нас есть стремление друг к другу. Трудно это объяснить… Мы с Нино идем навстречу друг другу. Все время идем. Много лет в мыслях стремимся друг к другу и — остаемся на расстоянии.

— Странно. Неужели вы ни разу не сели рядышком, чтобы не расставаться?

— Мне думается, что мы боимся этого! А вдруг разочаруемся?

— Но это же не нормально! Что мешает?

— Извини, лейтенант: об этом мне неприятно говорить. Но коль я начал откровенничать, то выскажусь, надо же перед боем высказаться… С Нино мне всегда радостно встречаться, приятно думать о ней, слышать, что она мной интересуется. До тебя мне не приходилось говорить о ней ни с одним человеком в мире. Не потому, что ты вызываешь доверие, а потому, что рано или поздно нам с тобой придется сказать друг другу обо всем этом. Да-да, мы не избежим полного откровения.

Эти слова капитана были для Оленича загадочными, но сейчас он не стал допытываться об их настоящем значении, решив, что в конце концов разъяснится и эта туманность. И все же решился спросить, отчего капитан так переменился.

— Разве непонятно? — спросил в свою очередь Истомин. — Я хочу разобраться в самом себе. Но ты успокойся, час моих откровений на исходе: истекает исповедальное время.

— Жаль.

— Почему? Я вновь стану привычным для всех — солдатом, командиром, человеком долга.

— Я говорю, жаль, что вы убегаете от самого себя. Вы забываете, что нет такого коня, чтобы ускакать от себя.

И снова лицо капитана озарилось каким-то внутренним светом:

— О коне судьбы… Нино мне всегда говорит: «Павел, послушай, есть лишь один конь, который способен унести человека в мир прекрасной мечты. Этот конь — Мерани. Но он не для тебя, Павлик! Для тебя нет коня, Павлик, и тебе не ускакать от себя».

Все больше Истомин удивлял Оленича — и рассказом о себе, и о Нино, и тем, что открывался так неожиданно и так хорошо. Кажется, что оба они размечтались в каком-то едином лирическом порыве.

— Мерзни! — воскликнул Андрей. — Мне ведь тоже не удается оседлать его. Вот Кубанов может сесть на него. Ему все кони мира подвластны — земные и сказочные, воображаемые и символические… А Нино — поэтическая душа!

— Однажды она рассказала, как сотворяет себе праздник…

— Сама себе?

— Ну да! Делает генеральную уборку в комнате, приносит цветы или цветущую ветку, готовит хороший обед, ставит на стол кувшин вина, надевает свой праздничный наряд, подводит губы, глаза, садится к столу и поет грузинские песни. Душа наполняется светом и хмелеет, как от вина. Но проходит час, и она говорит себе: «Нино, праздник должен быть коротким. Длинный праздник хуже будней. Берись за работу». А мне она сказала: «Ты не сядешь на Мерани, у тебя никогда не будет праздников, я не буду с тобою, Павел!»

— В нее можно влюбиться на всю жизнь.

— Я тоже так думаю. Но сначала нужно поравняться с нею, чтобы дать себе право быть рядом с нею. Мне кажется, что я, догоняя ее, отдаляюсь… Это трудное дело — поравняться с человеком, который во всех отношениях недостижимо лучше тебя. И все-таки приятно сознавать, черт возьми, что ты в глазах такой женщины — самый лучший на свете!

— Знаете, Павел Иванович, когда вы рассказываете о Нино, то к вам очень близко подходит Мерани… Он даже кружит вокруг вас.

— Возможно, Андрей. Но я не умею, мне не дано его увидеть. Вот даже ты приметил, а я — нет. Наверное, в этом все дело. Потому и Нино кажется близкой, кружится вокруг, а в руки не дается. — Истомин вздохнул и улыбнулся: — Ну, лейтенант, мы слишком заболтались.

— А мне нравится, как мы поговорили. Я очень рад, что узнал вас ближе.

— Погоди немного, сам разочаруешься. Вот этот круглый месяц закатится за горы, и я скажу себе: «Ну, друг мой Истомин, кончился твой праздник! Нехорошо, если праздник длится долго. Берись за свою суровую работу!» Но мне тоже приятно: мы хороший вечерок сделали себе. На фронте это редкость. У меня — впервые.

— Только с Кубановым я мог так откровенно и так душевно разговаривать, да и то в присутствии Марии. Было у меня несколько вечеров в станице, похожих на сегодняшний — и тишина, и шелестящий водою Подкумок, и полный месяц, и очарование чужой девушкой…

— Мария красивее Жени Соколовой.

— Не надо трогать Женю! Что вы знаете о ней, капитан? Ничего! И все они — Нино, Мария, Женя — прекрасны. Разные, но достойны и уважения, и любви.

— Ты молод, Андрей, и ты прав! Наверное, твое отношение к ним и есть та культура, которой мне недостает, а? Или у тебя такая тяга к женщинам, что ты перед всеми стелешься бархатной травкой? — опять прозвучал сарказм прежнего Истомина.

— Вы старше меня вдвое, товарищ капитан, и больше понимаете в людях. Ваша реплика о тяге к женщинам звучит, мягко говоря, насмешливо. Вот у меня ординарец, старый человек, ему, наверное, под шестьдесят. Ни этики, ни эстетики и не нюхал, а меня учит обхождению с людьми. Однажды я сказал что-то резкое Соколовой, так он целый день упрекал меня, что, мол, девушку на войне обидел мужчина, офицер, воин. И бормотал недовольно до тех пор, пока я не пообещал забрать свои слова назад… Еремеев! — позвал Андрей.

— Здесь, товарищ лейтенант! — Из-за кустов вышел старый солдат.

— Что у тебя?

— Ужин, товарищ лейтенант.

— Давай подстилочку прямо сюда: мы с капитаном вместе поужинаем.

— Ага, сейчас! — Ефрейтор снова исчез в кустах.

Но Истомин сказал:

— Ужинай сам, лейтенант. Я, пожалуй, пройдусь по передовой. Через три часа зайдешь ко мне.

— Есть!

И только лишь Истомин отошел на два-три шага, как появился Еремеев с котелком. Постлал попонку,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату