смирно. Он умел ждать. Ведь «ждать» — это просто, это просто команда, одна из многих…
Когда каждый из нас отошел от него метров на восемь, Старуха сказала:
Теперь отдайте ему команду «ко мне». Одновременно.
И мы подчинились. Не знаю, чего мы от него ожидали — раздвоения, чуда… Но мы отдали ему эту команду. Одновременно, оба.
Стоя по разные стороны от него.
Я помню, как он тогда заскулил, — полный отчаяния и бессилия звук. Что-то похожее я с тех пор слышал только однажды: когда приказывал черноморской афалине прыгнуть через огненное кольцо…
Не знаю, чего мы от него ожидали, — для него это был выбор. Страшный выбор. Какой-то главный. Решающий. Не просто команда…
Он метнулся сначала ко мне, потом к Эрику, и снова ко мне, и обратно. Он крутился на месте, и выл, и дрожал, и обиженно лаял. Он улегся на землю. Так и не сделав свой выбор — решающий, главный. Он обязан был подчиниться обоим. Мы так его приучили.
— Эта собака никуда не годится, — презрительно скривилась Старуха.
— Эта команда была невыполнима! — возмутился кто-то из нас.
Ее глаза цвета плесни, цвета паутины, невыносимого цвета — они спокойно смотрели на нас. Потом она улыбнулась.
— Не бывает невыполнимых команд.
В тот день он отказался от пищи и от воды. И на следующий. И день спустя тоже. Он все время лежал на своем шерстяном черном коврике и как будто дремал. Если я или Эрик проходили мимо него, он вяло стучал хвостом по подстилке. Если мимо проходила Старуха, он чуть слышно рычал.
Он не ел и не пил. На шестой день он пришел в мою комнату. Лег, положив мне морду на тапки. И умер.
— Не бывает невыполнимых команд, — сказала Старуха. — Но бывают команды, для выполнения которых приходится сдохнуть.
Мы сожгли его. Вместе с мусором, ночью. Так сказала Старуха. Мы не плакали. Солдаты не плачут по павшим животным. Солдаты не плачут вообще…
Но, вернувшись домой, я нарисовал его. С большими белыми крыльями.
«Ты стал ангелом», — написал я внизу. А потом спрятал рисунок.
…Мне одиннадцать. Мои вещи свалены на пол. Она в них рылась. Нет, они рылись в них вместе. Она же слепая, он конечно же ей помогал. Они нашли мой листок… Я прислоняюсь к стене. Холодное, скользкое чувство. Я заставляю себя войти в комнату брата. Они сидят за столом. Они смеются. «Овчарка с крыльями», — трясется Старуха, «С крыльями!» — хихикает вслед за ней Эрик. «Запомни, Эрвин, — Старуха обрывает свой смех на хриплом вороньем вдохе. — Запомни. Когда привязываешься к тому, кто тебе подчиняется, теряешь власть над собой».
Спустя три года у нас появилась другая собака. Она сказала, овчарки давно уже устарели. Она купила черного щенка Лабрадора.
Мы воспитали его без любви. Тупым и покорным.
…Я прислоняюсь к стене. Такое забытое чувство. Холодное, скользкое — как будто случайно проглотил дождевого червя, он теперь обживается там, у тебя в глубине, изучает твои влажные полости… Я заставляю себя войти в комнату брата. Они сидят за столом. Они смеются. Они меня слушают. Из-за перемотки мои голос звучит как смешное чириканье.
— …нет, ты н… ремирия не буд… перемир. нимаешь. Перемирия не б…. Нет, ты не понимаешь. Перемирия не будет. Это ловушка. Потому что она не придет. Надежда не пр ше нет ни среди жив… ртвых. …среди мертвых… Ее больше нет ни среди живых, ни среди мертвых.
Эрик смотрит на меня. Моими глазами. Светло-голубыми. Прищуренными.
Старуха смотрит на меня. Ее глаза цвета плесени. Невыносимого цвета…. Она перестает перематывать пленку.
Втроем мы слушаем мой взволнованный голос:
— …Я точно знаю, поверь. Надежда Русланова покончила с собой в сорок четвертом. На глазах у Старухи. Но в Полой Земле с ней сразу что-то случилось. Она погибла во второй раз. Она исчезла. Она ушла в вечный мрак…
Мы вместе слушаем молчание на том конце трубки. Ее дыхание. Дыхание Ники. Молчание Ники.
Потом ее шепот:
— Эрвин… Эрвин… но если конец… и если война… если все и так неизбежно, зачем им устраивать эту ловушку?…
Мы вместе слушаем, как я отвечаю:
— Все слишком неточно. Все слишком ненадежно там, в Полой Земле. Все может измениться. Отмениться… Им нужен катализатор. Провокация. Взрыв… Это как с армиями. Представь себе… Войска стягиваются к линии фронта. Вооруженные. Но это все-таки еще не война. Все еще можно решить миром. И вот одна из сторон предлагает…
Старуха морщится, щелкает кнопкой. Запись выключается.
— …заключить мир, — договариваю я; меня, по крайней мере, невозможно перемотать или выключить. — И другая сторона соглашается. Предполагается, что командиры пожмут друг другу руку и подпишут бумагу. Но в назначенный час один командир не является. Это жест. Это вызов. По его солдатам открывают огонь. И что дальше? Конечно, война. Настоящая. Сразу…
— Очень образно, — мрачно говорит Эрик.
— Это ты сделал запись?
Он кивает мне:
— Да.
Он доволен собой. Я его не виню.
Неисповедимы пути Неизвестного. Может быть, если бы не ко мне, а к нему пришел тогда наш умирающий пес, не я, а он говорил бы сдавленным голосом все эти слова. Несчастной девочке. В трубку. А я бы, может быть, его записал, и показал запись бабке. И был бы доволен собой.
Но вышло как вышло.
— Я же предупреждала тебя, — говорит мне Старуха. — Когда привязываешься к тому, кто тебе подчиняется, теряешь власть над собой… Из-за нее ты потерял над собой всякую власть. Где сейчас эта девка?
Я молчу. Она усмехается. Она говорит:
— Помоги-ка мне, Эрик.
…Нам не нужны пытки. Наши методы давно обновились. Никто не собирается вырывать из меня правду тисками, опускаться до уровня мясников-палачей… Они просто молча подходят ко мне, и Эрик кладет свои руки мне на виски, зажимая уши, а Грета — на лоб, так, чтобы были прикрыты глаза, и так они стоят секунд, наверное, тридцать, а потом тихо отходят.
Она говорит Эрику:
— Твоего брата стоило бы устранить, как ты думаешь?
Мой брат отвечает:
— Он нам еще нужен. Для перемирия мы нужны оба.
А я говорю им:
— Я не собираюсь участвовать в перемирии.
Они оба молчат.
Старуха шумно пьет молоко из стакана. Две тонкие струйки стекают из уголков ее рта к подбородку, заполняют морщины, разветвляются соцветиями белых прожилок.
Она допивает. Она говорит: