— Сейчас помогу тебе выбраться. Мне не нужны пленные. Никаких пленных на этой войне. Только победа.
Она смотрит на змеистый клинок. Слепыми глазами. В уголках ее рта белеют какие-то засохшие пятна.
— Я слепая, — шепчет она с каким-то почти восторгом. — Ты убьешь слепую старуху?
Вместо ответа я наношу резкий удар мечом. Почему-то я знаю, как это делается. Чувствую это движение. Замах — удар. Вжик вжик. Косая линия смерти…
Только во сне можно так легко убивать. И так наслаждаться убийством… Я стою с окровавленной катаной в руках. Я знаю, такая же, но без крови, лежит у меня под кроватью. В комнате, где я сплю.
Прежде чем проснуться, я позволяю себе маленькую шалость. Я беру ее голову за седой конский хвост — и швыряю туда, где в начале моего сна было море.
11
Я просыпаюсь под бешеный стук своего сердца. Почти просыпаюсь. На границе правды и лжи, на границе света и тени, на корточках рядом с моей кроватью кто-то сидит. Вполоборота ко мне. Вроде бы девочка: успеваю заметить пшеничную прядь и тонкие детские ноги.
Потом она исчезает.
Не растворяется в воздухе, как привидение. Не тает, как дым. Не лопается снопом ослепительных искр. Просто она была — а теперь ее уже нету. Как будто бы незаметно сменился кадр. Монтажная склейка между сном и реальностью.
Я вылезаю из кровати и сажусь на корточки. На то место, где только что сидела она. Зачем-то я шарю рукой под кроватью и вынимаю катану в плотном темном чехле. Сумасшедшая мысль — мне хочется проверить, нет ли на ней старухиной крови… Темный, дымчато-серый клинок совершенно чист. Его сталь похожа на бархатную змеиную шкурку… На эту шкурку, примерно в центре клинка, налеплен розовый бумажный квадратик. Из тех, на которых пишут «суп на плите» и приклеивают на дверь холодильника.
На этом квадратике написано нечто другое.
И.
Круглый, старательный почерк. Я уже видела такой в дневнике, который на две трети сгорел… Такой или просто очень похожий.
Но прямо сейчас я не готова об этом думать.
Душ.
Сначала душ, потом яичница, потом кофе, потом уже все остальное. Мне нужно смыть соленую пленку, которую оставила на мне эта ночь. Мне нужно встретить новый день так, как это делают обычные люди, а не победители слепых седых демонов. Горячая пища. Как говорила героиня одной странной книжки, очень важно готовить себе горячую пищу, если не хочешь лишиться рассудка и чувства собственного достоинства. Она была наполовину гренландка, эта героиня. Помимо чувства собственного достоинства у нее было еще чувство снега и одиночества. Она могла рассказать человеку историю его жизни по форме кристалликов, запорошивших воротник его шубы, или по рисунку, оставленному подошвами его кожаных сапог в грязном сугробе. Она могла отказаться от тепла и мужчины и вместо этого посвятить себя поиску убийц чужого эскимосского мальчика, изучая чужие секретные документы и чужие путаные следы, вмерзшие в датский лед. Вероятно, внутри нее жил какой-нибудь эскимосский демон мщения и вечного холода… И все же она каждый день принимала горячий душ и готовила себе завтрак.
Душ занят. Там плещется двоюродный дедушка, с молодецким напором Соловья-Разбойника насвистывая мотивчик из «Крестного отца» Speak softly love, в народе более известный как «Давай покрасим холодильник в желтый цвет»…
— На вас кофе варить? — Я дергаю ручку запертой двери. Или чаю?
Данилов не слышит. Свистит. Я стою под дверью. Его свист щекотно и почти больно поддевает во мне, скатывает в комок и подталкивает куда-то вверх, к горлу, а потом к слезным железам, обрывок моего сна. Тот, где красные камни. И Данилов. Лицом вниз, вытянувшись по струнке…
Я завариваю себе кофе, а ему чай — заливаю и то, и другое кипятком прямо в чашках. Потом жарю яичницу — четыре яйца, без всего, только с солью; я выключаю конфорку через минуту.
Я не люблю и не умею готовить. Полугренландка, вероятно, не одобрила бы мои действия. Впрочем, все довольно горячее. Так что рассудок и чувство собственного достоинства должны остаться при мне.
Я пью кофе. Ошметки недозаваренных молотых зерен липнут к гортани.
Я ем яичницу. Яйца полусырые, но это довольно вкусно. Я съедаю два своих, а потом еще и те два, что поджарила для Данилова. Все равно они уже порядком остыли. Пусть жарит себе сам, когда выйдет…
Его чай тоже остыл. Затянулся какой-то сизо-дымчатой пленкой.
— Чай остыл! — кричу я.
Данилов не слышит.
— Чай остыл! — Я стучу в дверь ванной.
Данилов не слышит. Свистит. Все ту же мелодию, снова и снова.
Мне вдруг становится страшно.
Я дергаю дверь.
Я стучу. Обеими руками. Ногами.
Свист смолкает. Потом возобновляется снова. Бесстрастный. Беспечный.
Безукоризненный. Я вдруг понимаю, что Данилов обычно фальшивит.
Я вдруг понимаю, что это не он. Не Данилов там, в ванной.
Я иду в сарай. По коричневому влажному следу, оставленному даниловской лодкой. Я беру в сарае топор. Я возвращаюсь обратно в дом. Спокойно, как робот. Как автомат. Как Железный дровосек, идущий к волшебнику Изумрудного города.
Я бью топором по двери в ванную. По тому месту, где должна быть защелка. Вжик. Вжик. Я вдруг вспоминаю то чувство. Из сна. Замах — удар. Косая линия смерти…
Свист по ту сторону двери смолкает. Потом дверь открывается.
Вода льется из душевой трубки в пустую ванну, отталкивается от эмалированного, с ржавыми потеками, дна и поднимается к потолку кривыми лапами пара.
Данилов лежит рядом с ванной, на кафеле, лицом вниз, вытянувшись по струнке, как оловянный солдатик. Вокруг лба растеклась густая красная лужица. Я сажусь рядом, на корточки.
Красная лужица очень похожа на разлитый ягодный морс. Я чувствую, как подступает безумие.
Как слаб человеческий разум.
Как легко подсунуть ему ложь вместо истины.
Клюквенный сок вместо смерти.