«БуреВестник», «Волшебник Изумрудного города»

Продолжая серию публикаций о преступных кланах, промышляющих на территории нашего города, не могу вновь не упомянуть о группировке бывших военных-спецназовцев, которую возглавляет небезызвестный отставной офицер. (Во избежание судебных издержек ведь бюджет нашей газеты несравним с официальными и, тем более, теневыми оборотами новоиспеченного мафиози — пока не буду упоминать его настоящего имени). Действуя в лучших традициях «Коза ностра», то есть под прикрытием многочисленных «юридических лиц» и, естественно, не без поддержки высокопоставленных чиновников, вышеупомянутый Офицер (будем пока именовать его так) за короткое время добился поразительного успеха. Фортуна, которая вдохновенно аккомпанирует всем его начинаниям, словно обкурилась некачественной дурью. Ведь заурядная личность Офицера — а по нашим данным, он обладает весьма низким уровнем интеллекта и к тому же страдает алкоголизмом — никак не вяжется с его ошеломляющими финансовыми достижениями.

Каким образом он это делает? В условиях жесточайшей экономической конкуренции и в плотном окружении давно мечтающих расправиться с ним преступных тяжеловесов? Такое ощущение, что на него работает, по меньшей мере, какой-то влиятельный чародей. А может, он сам чернокнижник? Но поскольку время волшебников, волшебных палочек, всяческого колдовства, увы, давно миновало, нам не остается ничего другого, как сделать одно здравое предположение. Поразительное несоответствие между положением Офицера и его личностными способностями говорит только об одном: многоуважаемый делец — всего лишь чей-то наемный легионер. Наступит время и мы узнаем, кто за ним стоит, какие властители мира сего. Однако, боюсь, это открытие привнесет в наши умы еще большую смуту!..

Сантьяго Грин-Грим

Вскоре у Сильвина появилась новая привычка: рыдать по ночам. С утра до вечера, позируя перед скрытыми видеокамерами, о существовании которых он теперь знал, и радуясь, что его теперь невозможно подловить на чем-то сугубо личном, он в то же время больше всего на свете опасался того, что они раскусят его, и поэтому каждую секунду добросовестно пытался придать своему поведению безмятежную естественность, свойственную ничего не подозревающему человеку. Чем больше он об этом думал, контролируя каждый свой вздох, тем хуже у него это получалось. Он разыгрывал перед бдительными глазками, спрятанными в стенах, репризы, сценки и целые спектакли, и оставался доволен собой, полагая, что ловко дурачит невидимых наблюдателей, но не замечал, что его ноги при ходьбе напоминают карнавальные ходули, а руки машут несообразно шагу, что переодевается он с таким целомудренным стеснением, будто делает это перед зрительным залом, что сидит нелепой закорючкой, точно скованный пудовыми цепями, а ест словно на официальном приеме у мэра Сильфона.

Чем дольше это продолжалось, тем хуже становилось состояние Сильвина. Однажды он улыбнулся зеркалу, но в ответ, вместо привычной моськи, увидел незнакомую отвратительную гримасу — гуляш из самых противоречивых чувств, которые посещают лицо человека. Это его сильно напугало. Весь следующий день он никак не мог понять, куда ему деть руки, которые вдруг стали лишними и нелепо болтались сами по себе, иногда выделывая бессмысленные кульбиты. Спустя неделю, выйдя в парк, он вдруг забыл, как дышать, и едва не задохнулся…

И вот по происшествии десятка дней, когда после очередного тяжелого представления, длившегося целый день, он выключил свет и доковылял до постели — негнущийся, измельченный, почти утративший физическую связь с материальным миром, и накрылся с головой одеялом, вдруг слезы засочились из глаз. Следующей ночью все повторилось, однако когда Сильвин вспомнил о Мармеладке, к слезам присоединились рыдания, которые пришлось приглушить подушкой, ибо не было уверенности, что во флигеле нет микрофонов. Вскоре он заметил, что это его необычайно успокаивает и расслабляет, и стал поощрять свою новую привычку.

Как-то раз он уловил в своих рыданиях некий незатейливый, но интригующий мотив, который почему-то перекликался с мелодией из его простенькой музыкальной шкатулки, где он хранил документы. Он напевал его носом весь следующий день, а потом подобрал к мелодии слез слова, строчки и целые четверостишья, так что получилась песенка — неказистая, но трогательная. Ее он часто мурлыкал под аккомпанемент музыкальной шкатулки.

Песня Сильвина

Милый мой Сильвин, как дорог ты мне! Один ты такой в огромной стране. Что мысли печальны? Что слезы во сне? Что сердце болит? Что грустишь в стороне? Милый, мой Сильвин, Сильвин, Сильвин! Милый мой Сильвин, динь, динь, динь, динь! Кто ты, мой Сильвин? Скажи без обмана! Волшебник из голубого дурмана? Монстр, заброшенный ураганом, Странник, без имени и талисмана? Милый, мой Сильвин, Сильвин, Сильвин! Милый мой Сильвин, динь, динь, динь, динь!

Каждый день Сильвина приводили на несколько часов в тот самый кабинет, где на панорамной картине вместо Наполеона посылал в бой Старую Гвардию Герман. Хозяин особняка показывал Сильвину фотографии, зачастую сделанные мобильным телефоном, и видео, иногда снятое скрытой камерой, и заставлял подробно рассказывать о каждом запечатленном человеке. Кроме новых лиц, постоянно появляющихся в поле зрения Германа, он не оставлял вниманием и прежних персонажей: давних криминальных и деловых партнеров, городских чиновников, друзей армейской закваски, которых, к слову сказать, постепенно принижал и отдалял. Впрочем, каждый человек, который по той или иной причине оказывался на территории старого особняка, подвергался самому тщательному анализу и классификации, будь то танцовщицы-стриптизерши и проститутки, обслуживающие очередную сходку-банкет, охранники, которых теперь развелось не менее взвода, многочисленная прислуга, понимающая не больше дюжины слов на языке Сильвина и Германа, и даже бригадир садовников — профессор-ботаник с милой придуринкой, который был без ума от Сильвина, потому что тот часами мог слушать, не перебивая, о декоративных достоинствах сирени и чубушника.

Чем серьезнее Герман богател, тем больше всех и вся опасался. Иной раз хватало ничтожного подозрения, чтобы человек бесследно исчезал. Сильвин, зная это и жалея людей, особенно чистых, невинных, с хрустальными душами, со временем стал скрывать от Германа несущественную информацию, и тем, возможно, спас от преследования не один десяток смертных.

Благодаря Сильвину Герман стал настолько вездесущ, настолько довлел над городом, до такой степени поставил в зависимость от себя и своих устремлений каждого мало-мальски значимого человека, что вскоре в представлении Сильвина весь Сильфон до последнего дачного домика за городом превратился в декоративный аквариум, набитый всякими пресноводными, а Герман — в большого сытого белого человека, владельца и содержателя этого аквариума. Сидя в своем старинном особняке, за высокой охраняемой оградой, маленькой и единственной территорией свободного мира, окруженный со всех сторон городом-аквариумом, Герман кормил или заставлял голодать обитателей застеколья, подавал кислород или перекрывал его, стравливал или рассаживал драчунов по баночкам, казнил и миловал, как ему заблагорассудится. Он был их гуру, пастырем, кормчим, единственным кормильцем. В любую минуту он мог выловить сачком больную или не понравившуюся рыбку и спустить ее в унитаз.

Как ни странно, никто не роптал. К подобному положению вещей все обитатели аквариума; гупяшки, неонки, сомики, горделивые черные барбусы, расфуфыренные золотые рыбки, изнеженные бриллиантовые мэнхаузии и даже испытанные бойцы — рубиновые меченосцы, не говоря уже о пираньях, — быстро

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату