воли, оставлю для прикладного рассмотрения горячую пятерку общепринятых способов.
Повеситься. Самое первое, что приходит на ум — прославленный дедовский способ, сокративший нашу популяцию не на один миллион особей. Требуется только крюк в потолке, табурет и веревка, которую легко заменит поясной ремень или туго скрученная простыня. Мучиться придется несколько минут, бессмертие наступит вследствие асфиксии. Сначала затуманится сознание, утратится чувствительность, станут угасать рефлексы, остановится дыхание и, наконец, заключительный аккорд: перестанет биться сердце. Представляется довольно занимательным: если ты, уже наслаждаясь конвульсией, вдруг передумаешь (струсишь или внезапно вспомнишь о чем-то архиважном), ты уже ничего не сможешь поделать, петля тебя ни за что не отпустит. Перед процедурой можно взбодриться: задержать дыхание и терпеть, пока грудь не сдавят приступы удушья. Это гениально, то, что доктор прописал, эталон простоты и результативности, не зря он пользуется такой заразительной популярностью. Но есть досадный недостаток — люстры с крюком в моей комнате нет и никогда не было, есть только лампочка, свисающая с потолка на ветхом проводе.
Выброситься из окна. Два-три судорожных вздоха в свободном парении и мгновенная смерть. Мой восьмой этаж предполагает хороший разгон: ъ= 2дк — и звонкий шлепок об асфальт. Но что я буду собою представлять, когда меня найдут? Окрошку на фекалиях? И сколько проклятий пошлют в мой адрес те, кому поручат заняться моей утилизацией? А мне бы хотелось уйти красиво, бледным ангелом трогательно лежать в гробу, немым укором всем глянцевым и рациональным, оставшимся по эту сторону.
Погибнуть от электрического тока. Погрузиться в ванну с водой и туда же опустить включенный электрический прибор. Можно прикрыться легендой, что идешь помыться, взять для маскировки полотенце и сменные кальсоны. Но загвоздка в том, что Герман не санкционирует мне прием водных процедур, пока не будет сполна уплачено за проживание.
Отравиться газом. В этом самом урбанистическом и якобы распространенном способе больше голливудского вымысла, чем злободневной правды. Это не так просто, как люди себе воображают, нужны идеальные условия и много времени. Газ на кухне, а там засел мой хозяин, Али-Баба и его сорок пьяных разбойников, но главное: при определенной физической случайности можно не столько отравиться, сколько подорваться, и тогда погибну не только я, но и десятки невиновных людей из соседних квартир, а я этого не переживу.
Перерезать вены. Теоретически возможно и даже любопытно, но настораживает одно обстоятельство. В жизни я встречал множество людей с красноречивыми рубцами на внутренней части запястья — в особенности в одном камерном учреждении, где пришлось лет пять назад по навету родственников освидетельствоваться на психическую вменяемость. Все они резались-резались, по нескольку попыток, но почему-то до конца так и не зарезались, а значит не так это просто — перерезать себе вены.
Поразмыслив, я решил взять пистолет Германа и застрелиться. Вот где настоящая декомпрессия! Герман, опасаясь каких-то своих недругов, прячет его в прихожей, под трюмо, в обувной коробке, заряженным. Пистолет исправен, в этом я мог убедиться, когда этой весной мой сюзерен с приятелями ездил в лес стрелять белок. Брал и меня, возил в очень удобном багажном отсеке внедорожника, заставлял собирать горячие гильзы и нырять в студеную воду озера за уплывшим пивом, но зато потом был так добр ко мне, что на пикнике милостиво позволил за ним доесть.
Жалко только, что подведу Мавра, который мне симпатичен, несмотря на редкий в наших местах цвет его кожи. Потому что коллаборационист Сильвин завтра не явится на свою новую потрясающую работу и не съест замечательный бесплатный завтрак. Но ведь даже если бы я остался жив — это ничего не изменит. Я ни на что не годен в том состоянии, в каком сейчас нахожусь, в каком буду завтра, послезавтра, через неделю, через месяц — уж я-то себя знаю. Еще жалко Германа, которому вместо моей благодарности и долларов за постой достанется неконвертируемый труп с пулей в груди и в придачу воз неприятностей.
Единственное, что я упустил из виду — это внешний вид своей комнаты. Через час здесь намечается аншлаг: врачи, судмедэксперты, следователи, понятые (скорее всего, будут и женщины, возможно, даже очень хорошенькие), а ведь не проветрено, не убрано, не говоря уже о банке с мочой под диваном. Как я буду выглядеть в их глазах, что они обо мне подумают?
Не уверен, что моя эпитафия удалась, но ведь у меня нет в этом жанре никакого опыта…
Что ж, я готов уйти, больше меня ничто не держит. К тому-же смерть искушает меня как последнее приключение. Сегодняшнее счастье помалу возвращается ко мне, потому что я нашел выход. И пусть меня простят, и не осуждают за инакомыслие — этот мир не для меня. Он слишком горек, для натурального идиота, я поищу себе что-нибудь послаще там, за экватором. Ия всех прощаю, и ни в чем не виню — этот мир сполна ваш, вы в нем- аборигены.
А уходя, встану над миром с распростертыми объятиями, доставая макушкой Луну, и скажу так громко, что услышат на всех континентах: Я всеравно вас всех люблю! Я люблю, люблю эту голубую планету! Я готов омыть ее своими блаженными слезами до девственного блеска! Так будьте же счастливы, и пусть будут счастливы ваши дети и ваши внуки!
Дата
Запись 6
Сильвин из Сильфона очнулся из-за нестерпимого давления в мочевом пузыре. Только что ему снилось, что он писает — писает и писает, и длится это бесконечно долго. И вот уже перед ним бескрайнее море мочи, и даже преломил крылья гордый альбатрос и шумно набежал пенистый прибой. Только тяжелый дух этого аммиачного моря не дает дышать. Он поднял веки. Левый глаз сразу прослезился от густого света, подслеповато ощупал знакомую обстановку, зато правый ничего не видел и это было по крайне мере непонятно. Струился день, Сильвин лежал в своей комнате, на разобранном диване; застоявшийся воздух был столь откровенно пропитан затхлостью и, главное, мочой, что влажность, казалось, приближается к точке росы.
Он протянул руку к столу, где обычно оставлял на ночь очки, но вдруг вскрикнул от боли. К предплечью привязана деревяшка, рука слаба и раздута, с черными онемевшими пальцами. А очков на месте нет.
Сильвин уронил ноги на пол и со скрежетом поднялся. Ноги не держали, весь он был разбит, по телу блуждали вспышки боли. Он передвинул ноги к шкафу, в дверце которого зияло выцветшее зеркало, и прищурил действующий глаз. В отражении он увидел голого инопланетянина, спеленатого ссохшимися бинтами, к левой руке которого была прикручена грубая доска — лечебная шина. Всклокоченный череп с торчащими из него нитками и разорванным ухом, дремучая щетина, фиолетовые следы побоев на лице, шлепки пластыря, а посреди этого несусветного грима, чуть левее, дико пучится единственный глаз рядом с безобразной дырой.
Сильвин без очков не мог в полной мере вкушать все частности окружающего мира, без очков он обычно даже хуже различал запахи и плохо слышал, но его зрения оказалось достаточно, чтобы угадать в этой просоленной кровью и мочой фигуре себя и понять, что каким-то образом с ним произошли необратимые метаморфозы. Он стоял перед зеркалом не меньше получаса — шевелил пальцами сломанной руки, с повизгиванием трогал разодранное ухо, щупал на голове гигантских размеров шишку, приближал к зеркалу лицо, разглядывая рваную впадину отсутствующего глаза и рот с разбитыми губами, где недоставало половины зубов. А потом всхлипнул, подтащился к окну и потянул здоровой рукой замызганный халатный поясок, привязанный к форточке. В комнату ворвался морозный шепот. Он поискал взглядом очки — тщетно, потом вернулся к дивану, выкатил из-под него ночной горшок и с эйфорией шумно облегчился. Потом сдвинул в сторону зловонную простыню и тягостно улегся.
В тот день все неминуемо шло к предначертанной развязке. Закончив предсмертную записку, Сильвин, заходясь время от времени от беззвучных рыданий, тщательно убрал и проветрил комнату,