им углем на стене подземелья инквизиции в Вальядолиде. Я прочитал первые строки:

Я почувствовал строгую и мужественную красоту испанской речи, и внутри у меня что-то дрогнуло от неожиданной горечи возгласа:
Я сидел, ошеломленный этими строфами, величественными и сухими, как испанские скалы и степь. Но более всего я был поражен нахлынувшим вдруг чувством вечности и ее кругов, на одном из которых я вдруг соприкоснулся с испанским монахом XVI века, моим собратом по несчастью, проведшим четыре года за решеткой. «В хижине со скудным столом, в чудесных полях лишь Богом поверяет он жизнь», — читал я, до предела взволнованный этим чужестранным воплощением извечной тюремной мечты. В тот день я понял значение известных слов Ломоносова: «Испанский язык хорош для разговора с Богом».
Испанская литература с тех пор неизменно скрашивала мое тюремное существование. Латиноамериканские заключенные, конечно, рекомендовали мне тех или иных авторов — например, Сервантеса, которого многие называют своим любимым писателем. Некоторые, конечно, это делают в духе маршала Язова. Он, помню, в каком-то телевизионном интервью еще при Горбачеве ответил после долгих и напряженных раздумий, что очень любит Пушкина. Один перуанец всерьез уверял меня, что величайшей книгой Сервантеса был вовсе не «Дон Кихот», а некий трактат под названием «О любви», который он написал втайне и за огромные деньги продал во Францию. «С тех пор, — заключил перуанец, — французы превзошли все другие народы в искусстве любви».
Среди латиноамериканских заключенных существует традиция писать стихи любимым женщинам, но, в отличие от русских, совершенно не обязательно свои стихи. Мой хороший приятель Эрберто, уроженец колумбийского города Кали, осужденный за торговлю наркотиками и оружием, завел специальный блокнот, в который он записывал понравившиеся ему строки. Каждая из его многочисленных подруг в различных странах Латинской Америки получала к Рождеству, дню рожденья или дню ангела что-нибудь нежное из Кеведо, Бекера или Гарсиа Лорки. В некоторых поэтических сборниках из библиотеки стихи с наиболее романтическими названиями были просто вырваны.
Возможно, латиноамериканцы правы, посылая женщинам стихи чужие, зато хорошие. Среди русских некоторые сочиняют с искренним душевным порывом, но результат получается странный. Один паренек из Белоруссии, вдохновленный примерами других наших тюремных стихотворцев, решился написать элегию своей подруге. Элегия, первым читателем которой удостоился быть я, начиналась такими проникновенными строками:
В ответ на взрыв хохота, который я не сумел сдержать, поэт смущенно пояснил, что он совершенно не погрешил против истины, чему я сам мог бы быть свидетелем. Человек, сидящий в американской одиночной камере, действительно ест и пьет в двух шагах от унитаза, и размерами своими камера, особенно на пересылках, напоминает санузел. Его любимая девушка, продавщица из Барановичей, вероятно, никогда ничего подобного не испытывала. Я признал, что этот яркий образ поэта должен был вызвать в ней самое живое сочувствие к его участи.
Кабальеро и «Светящиеся кресты»
Теплым осенним вечером 1999 года несколько знакомых доминиканцев пригласили меня послушать латиноамериканскую народную поэзию. Конечно, заранее ничего не организовывалось и не планировалось (в тюрьме это вообще чревато неприятностями). Просто несколько приятелей, повспоминав вдоволь родные города, поля и кофейные плантации, решили почитать старинные баллады. Для современного прогрессивного Человека баллады эти о безумных страстях, рыданиях и крови, вероятно, так же экзотичны, как и прекрасные русские песни о Хасбулате и Стеньке Разине.
Баллады не поют, а именно декламируют (на воле, как мне говорили, возможен аккомпанемент гитары). Душа доминиканского народа как нельзя ярче проявляется в этой декламации — с грозными выкриками, воодушевленными тирадами и горьким смехом. Лучшим чтецом был мой товарищ Хорхе Антонио, отбывавший уже 14 лет за торговлю наркотиками, выходец из семьи скотопромышленников средней руки в Сан-Франсиско-де-Макорис. В этой среде, как я слышал, баллады особенно популярны.
Мне хорошо запомнились две баллады. В одной провинциальный кабальеро обращается к даме своего сердца, но слушателю сразу становится ясно, что происходящее выходит за рамки обычной куртуазии. Он рассказывает, как встретил соперника на безлюдной дороге в горах. Соперник приветствует его, что-то спрашивает и в ответ слышит только: «Los hombres machos no hablan, sino pelean»(«Настоящие мужчины не говорят, а сражаются»).
Начинается схватка. Кабальеро смертельно ранит соперника, и тот, падая, восклицает: «Я все равно люблю ее, я ношу ее образ в моей душе!»
«И тогда, — восклицает кабальеро, — и тогда, сеньора, я бросился на него, и снова, и снова мой клинок вошел в его грудь — сеньора! — ища его душу!» И с безумным надрывом Хорхе Антонио выкрикнул последние слова: «Porque en el alma la llevaba dentro, у yo no queria que se la llevara!».[29]
Притихшие наркодельцы и бандиты потрясенно качали головами, и лишь сам чтец смущенно усмехнулся: «Старая вещь!»

Действие второй баллады происходило в таверне. Крестьянин, собираясь домой, отказывается от предложенного другом стакана. Друг обижается, настаивает. Тогда крестьянин начинает рассказ. «Ты знаешь, — говорит он, — что год тому назад умерла моя любимая жена Хуана, оставив нашего сына сиротой. Я любил ее больше жизни. Каждый вечер я заливал свое горе крепким ромом. И порой, напившись, я видел ее в углу или у окна, и я кричал ей: «Хуана! Хуана!» И мой сын, просыпаясь, бежал ко мне: «Где мама?» А я отвечал ему только: «Так ты не видишь ее, сынок? Вот она!» И пил еще, и смеялся, и рыдал. И вот однажды, придя с поля, я увидел сына, лежащего у порога, едва живого, а рядом с ним была пустая бутылка рома. «Сынок, — закричал я, — зачем же ты пил ром?» «Папа, — ответил мой сын, — когда ты пьешь ром, ты видишь маму, и я тоже хотел увидеть ее!» Выдержав паузу, Хорхе произнес наивно и печально: «Comprendes porque no tomo mas?» («Понимаешь, почему я больше не пью?»)
Как-то раз мы с Хорхе Антонио сидели во дворе Фишкиллской тюрьмы, поедая доминиканский рисовый пудинг его изготовления. Он в тюрьме, как и многие долгосрочники, научился хорошо готовить. Хорхе, у которого приближалось освобождение, стал рассказывать мне о своих планах: открыть небольшой