приговоры суда будут отменены.
Страх перед таким отступлением был слишком велик: вместо того чтобы выделить совершенно определенный маленький круг виновных персон, американская армия видела в упреках, ограниченных лишь этим маленьким кругом лиц, угрозу своему престижу. При этом именно защитникам в процессе Мальмеди абсолютно ясно, что лишь истинное, староамериканское представление о праве и порядочности может помочь осужденным найти справедливость.
Против этих приговоров последовало много решительнейших протестов с разных сторон, особенно со стороны церкви (в т.ч. земельный епископ Д. Вурм, епископ д-р Нойхойзлер, кардинал Фрингс), за которые мы всем очень благодарны. После бесконечных пересмотров дела с 1 апреля 1952 года 13 приговоров были смягчены до по-жизненного заключения, 6 — до 25 лет, 12 — до 20 лет, один приговор — до 18 лет, 7 приговоров — до 15 лет, 2 приговора — до 12 лет, один приговор — до 10 лет лишения свободы. 17 осужденных были отпущены после отбывания одной трети от времени наказания. 13 осужденных, в том числе и 4 приговоренных к смерти, были отпущены на свободу в апреле 1948 года. Один осужденный умер в Ландсберге в возрасте 22 лет.
«Зерно во тьме лишь к свету прорастет, а сердце преисполнится богатством».
В монашеской келье на своей откидной кровати сидит военный преступник и дремлет. На двери написано «пожизненно», а в календаре — «октябрь 1952 года». Поет печка, паук разведывает новые места для зимовки, а осень сотрясает своей грубой рукой решетку окна. Тринадцать лет супружества на расстоянии, пятый год, как приговоренный к смерти снова празднует свой день рождения, и вот уже восьмой год, как он живет в каторжной тюрьме. Ничего не скажешь, радужная молодость. Ни одно животное не заслуживает такого плохого отношения. Только подумать о человеке как таковом: на какие жертвы он способен и на какие подлости. Насколько бесконечной должна быть цепь опыта, чтобы лишь немного понять человеческую суть. Военное поколение имеет опыт общения с людьми. Кроме того, в Ландсберге еще осталось время, чтобы наблюдать и анализировать.
Когда семь с половиной лет назад мы впервые вошли в мир, окруженный колючей проволокой, мы были словно дети, вдруг потерявшие свою мать. Выросшие и воспитанные на ясных законах фронта, мы чувствовали, что понять новые правила игры — выше наших сил. Тот, кто вначале еще думал, что правда может открыть глаза политике, ведомой слепой яростью, вынужден был вскоре узнать, что там, где ради демагогии на стене нужно рисовать кровожадную фигуру, вряд ли можно ожидать справедливости. Однако наша чистая совесть и наше неведение не имели границ. Ведь государство научило свою молодежь лишь обращению с оружием. Обращению с предательством нас не учили. Мы, вчера еще бывшие частью великогерманского вермахта, сегодня стояли, презираемые и избегаемые всеми, как мальчики для битья, окруженные ревущей толпой. Кто до этого знал лишь одну сторону инстинкта самосохранения, мужественную дрожь перед лицом опасности, должен был теперь привыкнуть к выкрикам «Держите вора!» в свой адрес, вынужден был терпеть доносительство тех достойных сожаления парней, которые хотели вернуться наверх, опускаясь все ниже и ниже. Кто в эти дни не сомневался в Германии и кому отвращение не закрывало рот?
По мере того как жизненное пространство постепенно уменьшалось, представляя собой сначала лагерь, потом барак, потом камеру, мы становились слепы к общему и видели лишь то, что разделяло нас. Недоверие и духовный нигилизм пришли на место товариществу. Каждый указывал на осечки других и оправдывал свое поведение этими обвинениями. «Хомо вульгарис» вырвался из цепей. Примитивные инстинкты были освобождены от всяческих препятствий и торжествовали, в то время как все остальное мы затаптывали в землю с радостью саморазрушения. Голод погонял нас, и человеческое достоинство сгибалось под ним. Благородные традиции и гордая стойкость падали на землю перед окурком сигареты. Не удивительно, что вражеский карательный удар попал по нашим слабым местам. Раздор и недоверие друг к другу — плохие советчики в зале суда. Кроме того, в этот раз положение в любом случае невозможно было бы спасти. Слишком много стараний приложили расставители западней при подготовке. С осознанием этого мы взошли на арену и молча стояли там на протяжении трех месяцев, пригвожденные к позорному столбу. Три раза по тридцать дней нас протаскивали по канавам за триумфальной процессией победителей. Потом все действительно закончилось. Последний плевок настиг своих жертв и смыл их через мрачные тюремные ворота. Остатки кораблекрушения Второй мировой войны!
Что такое свобода, понимаешь, лишь лишившись ее. Каким восхитительным даром мерещится она заключенному. Лишь тот, кто потерял свободу, может понять, как длинен день; какой кошмар покрыл жизни наших родных на четыре года и семь месяцев. Каждому причиталось только двадцать три кубических сантиметра воздуха для дыхания. В них с этих пор было сосредоточено все «я», до кончиков пальцев.
Постепенно вокруг нас воцарилась тишина. Ее нарушало лишь урчание в животе да песни дрозда по вечерам и утрам. О дрозды, есть ли заключенный, в которого бы вы не вселяли новую надежду?
Нервы, исполосованные кнутом прокурора, прежде всего остального сдружились с одиночным заключением. Кулаки постепенно разжались, и дикое сопротивление судьбе стихло. Осталось лишь непонимание, боль за любимых и раздор с провидением, которое гнусно лишило нас честной пули — мы учились жить в сумерках…
Чем ниже мы падали, и чем больше блекло настоящее, тем ближе становились мы нашим корням, и тем ярче представало перед нами прошлое. Старые поля сражений были для нас словно земля для Антея, а погибшие товарищи — примером и мерой для нашего поведения. Постепенно приходило смутное осознание того, что жизнь не дает ничего просто так, что все подарки судьбы имеют свою тайную цену. Но перед лицом врага даже самые молодые из нас всегда платили по счету сполна.
Мы сидели в самом темном уголке Германии и смотрели назад, на наше залитое солнцем икаровское путешествие. Ни одному из нас не нужно было опускать при этом глаза. Что значили недостатки и ошибки по сравнению с горячими сердцами, которые мы постоянно и везде были готовы бросить на чашу весов.
Сверхлюди, люди и недолюди пересекали наш путь, и границы между ними всегда оказывались нечеткими. Чем дальше мы продвигались вперед и отдалялись от пустых фраз, тем яснее становилось, что жизнь, подобно свету, состоит из комплементарных цветов. Она рисует не черно-белым и использует много переходящих друг в друга оттенков. Очень медленно, постепенно снова становилось светлее.
Но мы были молоды и не лишены склонности к протесту. Мы кричали «Германия!» и не слышали эха. Мы играли в шахматы через стенку, учились говорить на пальцах и с чувством писали свои некрологи.
Потом мы устали, стали равнодушными и вместе с надеждой повесили на крюк и привычку прислушиваться. Мы стали несправедливыми и озлобленными.
Но существовали ли тогда порядочные парни, которые бы не были заперты в тюрьме, или сочувствие ближнему, которое бы не было растоптано ногами? Как бы то ни было, иные отказались от принадлежности к обществу, стали врагами человечества и напрягали свой мозг и свои железы лишь для производства желчи. Это как раз тот тип людей, который везде можно узнать по неисчерпаемой памяти, в которой они тщательно хранят все обиды.
Другие же поняли, что псевдодемократические речи в духе «Здесь мы все равны» — не больше чем глупая болтовня, спасательный круг из свинца, утягивающий прямо на дно канавы. Они всеми силами боролись с причислением их к массе и с постоянным течением вниз. Они стали философами, попытались сохранить свою внутреннюю свободу с помощью сознательного индивидуализма и дифференциации и, в конце концов, сидели в тюрьме, как в удобном кресле. Но самыми счастливыми при этом были те знатоки жизни, чье мировоззрение походит на мировоззрение бабочкиоднодневки. Кто их не знает, этих задорных парней, остроумие которых даже в самой невероятной ситуации находит еще более невероятную шутку? Все начали вести эгоцентрическую жизнь, натягивали на себя маски и оскаливали зубы. Каждый до крови