сколь-то разов больше своей бочки — она сразу же зачнет в нем кататься. Бочка уже воспринимает обруч как почти прямую, а круг и прямая обязательно вызывают движение! Верите ли, господин старший техник, я нисколь не удивился, когда действительно понял о Земле, что она круглая и бесперечь катится вокруг Солнца! Так и должно быть, а вовсе не иначе, тут опять же закон и порядок движения круга по прямой линии! И даже по кривой, когда ее изогнутость слишком малая в сравнении с тем предметом, который по ей двигается! К тому же, сказать, слишком уже длинных прямых линий, может, и вовсе нету на свете, и кажная прямая мало-помалу, а сгибается, делается кривой, старается выйти на круг и вернуться к самой себе, то есть замкнуться. Отсюдова и получается всякое движение, как по местности, по воде и по воздуху, так и всё иное прочее: хотя бы и движение человека от плода к ребенку, от ребенка — к взрослому. Тоже свой круг.
— Система мироздания?
— Вот-вот, Николай Сикиз… Вот как сказывается у человека учение: ученый то же самое видит, как и малограмотный, но слова сразу же найдет к увиденному правильные: миро здание!
— Ну, положим… А как же быть с богом? Где он у тебя, Николай Леонтьевич? В твоем мироздании?
— Он у меня вот где: в самом большом круге! В котором умещается всё остальное. Который настолько большой и великий, что он — это уже прямая для всего на свете остального, и потому всё остальное может по ему двигаться и бесконечно в том наибольшем круге повторяться… Повторяться в рождении детей от родителей, лета — от весны, зимы — от осени, в ветре и в течении, в самых разных предметах. Потому у бога и нет лика, что он — самый громадный и необозримый круг. У всех святых есть, у его — нету!
Николай Сигизмундович встал и снял с гвоздика на стропиле форменную свою тужурку — он до этого момента в нижней белоснежной рубашечке находился и на белой же простынке, которую Домна гостям постелила. Не торопясь надел тужурку, обернулся к Устинову и сказал ему:
— Ладно! Я согласен: кладу тебе даже и не пятьдесят пять, а шестьдесят рублей в месяц со сверхурочными! Включая полевые! Кладу, бог с тобой! Если уж ты такой головастый и очень хитрый мужик! Теперь доволен? Окончательно?
Устинов молча спустился с сеновала, быстро и молча запряг Моркошку и уехал со двора.
На пашню.
Он ехал тогда проселком, прищуриваясь, вглядывался в круглое солнце и в небо, в котором тоже просматривалась округлость, и чувствовал свою правоту…
Ну, конечно, сильно разгорячился он тогда, летом теперь уже далекого тысяча девятьсот одиннадцатого года, объясняя старшему технику-путейцу Николаю Сигизмундовичу, как отбивается на местности заданный угол инструментом-теодолитом, как подсчитывается объем земляного кавальера. И еще больше он хватил насчет устройства всего белого света, всего мира! Ну, конечно, не одними круглешками и палочками весь мир нарисован! Вспомнить, так он тогда обиделся не за круглешки и палочки — им что, не в том, так в другом виде и обличии они всё равно существуют, как бы там Сигизмундовичи о них ни думали!
Он за себя обиделся, наверное, неужели настолько далек он от правды, от истинного устройства мира, от главнейшей простоты, на которой всё держится, что и руку протянуть к ним не может? Он же раньше всех каждый божий день встает и всякий раз видит, как солнце восходит, а для чего и как восходится оно — так это совсем не его дело?! Протянул к этому делу руку, а тебе в ладошку пятерку — р-р-раз! Шестьдесят минус пятьдесят пять рублей пятерка же получается!
А нынче уже и по-другому: ты к той же истинной простоте снова тянешься, а тебе ответ не пятеркой в ладошку могут дать, а прикладом по мозгам!
А почему так?
Устинов верил ведь, что если можно рассмотреть, в каком порядке устроен весь белый свет, так и жить в этом свете тоже можно по порядку и даже порядочно…
Нынче он шел Озерной улицей, глядел на знакомые бревенчатые избы и, зная каждую из них, хорошо зная каждого человека, который в избе живет, впервые сильно засомневался: а можно ли? Дано ли это людям? Хоть сколько-нибудь?
И снова и снова тосковал Устинов.
По круглешкам и палочкам.
Вороньи зубы
Зима шла своим законом и порядком: сперва тоненько, а потом и наглухо упрятала под лед озеро Лебяжье, деревню Лебяжку запорошила снежком, спустя еще день-другой лесная дача тоже стала зимней, на ветвях — белым-бело, и весь-то бор, еще вчера иссиня-черный, действительно стал Белым Бором. А над ним, над всею местностью вокруг, по всему, от края до края, небу густые, раздобревшие и вширь и вглубь белесые облака.
Морозно стало…
По мерзлому простору озера зажужжал-зашелестел ознобный ветерок, иной раз ему удавалось выкарабкаться на берег в лебяжинские улицы, и тут он прихватывал за уши ребятишек, наводил рисунок на окна изб, блудил по оградам, приподнимая перья на курицах, утках и гусях, грозился бураном, но силенок на подлинный буран ему не хватало, он уматывался обратно в надозерный туманно-серый покров, оставляя в полном покое деревенские улицы и ограды, а попрятавшаяся было домашняя птица, озираясь, снова выползала на свет и спустя время принималась громко, как будто по весне, кукарекать, крякать и гоготать.
И ребятня — еще не подросшие, маломерные и потому беззаботные мужички и бабенки, — забыв про защипленные уши, тотчас взрывалась пронзительным визгом и, догоняя отступавший блудливый ветерок, неслась вслед за ним на санках и ледяных лотках по уклону, с берега в озеро.
И печные дымы над пестрыми, не до конца укатанными в снега избами, поколебавшись вправо-влево, выпрямлялись в рост, вознося к облакам запахи горячего хлеба, свежих щей.
Зато взрослые лебяжинские жители, если не все, так многие, с нетерпением ждали лютых морозов, шальных буранов: надеялись, непогодь преградит путь колчаковским отрядам.
Не просто так они надеялись и тревожились: отряды эти, где всего несколько человек, а где и до сотни штыков, то и дело отрываясь от городов, от станций железных дорог, гуляли по деревням и селам, в одном селе пороли и вешали, в другом — вешали, пороли и конфисковали, в третьем — еще и мобилизовали молодых парней.
Но что-то не сбывались надежды лебяжинцев: вместо настоящих морозов нежданно-негаданно погоду потянуло на оттепель.
Заморосило, и туман потянулся с озера на берег.
«Ну, ладно, коли так! — ничего не оставалось лебяжинским жителям, как утешать самих себя. — Ладно: по разной мокрети, и сырости, и туманам колчакам не с руки двигаться двести верст к деревне Лебяжке… И зачем она им — эта дальняя деревня? Она им вовсе не нужна! Ей-богу!»
Утешению всё равно, на каких костылях оно держится. Лишь бы долго ли, коротко ли, а держаться.
В этакую грустную, приглушенную пору, когда и прохожих-то нигде не видать, в проулочке между двумя плетнями Зинаида встретилась с Домной Устиновой.
Дурной сон, да и только!
Он всегда Зинаиде казался дурным, не могла она представить, будто Домна была Устиновой, была женой Николы, матерью его детей, бабкой его внуков. Ничего этого не должно быть, и в снах ей множество раз казалось, что и нету этого ничуть, и только наяву был сон, в котором так было.
«Нет и нет — убей и прибери меня бог! — думалось Зинаиде всякий раз, когда издалека или вблизи она видела Домну. — Не может быть, чтобы эта женщина жила по тому же самому закону, по которому все живут! Она по чужому и подложному праву и закону живет! Когда бы она жила по своему собственному — не