Через разбитое окон в помещение проникало больше света, морозный воздух клубился по полу.
Начальник отряда нашел под столом сумку, медленно встал в рост, потом, слегка согнувшись в коленях, ударил Смирновского в лицо. Офицер-чех ударил с другой стороны.
Размеренно они били справа и слева, а двое солдат с боков и один сзади поддерживали Смирновского, слегка разворачивая его в сторону то одного, то другого офицера.
И странно было, что Смирновский всё явственнее проявлял признаки жизни, двигая головой, он отстранял от ударов калмыковатые глаза и вздыхал всё ровнее… Потом он выпрямился. Потом напрягся и, метнув ногой вперед и вбок, ударил начальника отряда в живот, а офицеру-чеху в тот же миг выплюнул в лицо кровь, кусочки кровяной мякоти и белые косточки зубов.
Снова глухо застучали друг о друга и обо что-то твердое человеческие тела, и снова послышался прерывающийся от боли голос начальника отряда:
— Кузьмин! Выводи! Всех! По восемьдесят горячих — каждому! Запороть всех!
Солдаты стали выводить членов Комиссии из помещения. Пилипенков спросил:
— Ваше благо! Как прикажете с убиенным?
— С кем еще? — Начальник отряда, вдвое согнувшись на табуретке, постанывал от боли.
— С убиенным… С Устиновым с Николаем? Оставить тело родственникам? Либо — как? Он в гробу, в соседней вот каморе, находится?
— Под шомпола! Туда же, мерзавца!
— Дак мертвый же он! Сделано же с им уже всё, и убитый он!
— Под шомпола!
— Восем-десят. Так! — вытирая лицо от крови, медленно выговаривал чех. — Восем-десят… Восем- десят…
Начальник отряда встал и, пошатываясь, тоже пошел к дверям, а Пилипенков еще спросил его:
— Ваше благо! Старикашечке-то, Саморукову-то Ивану Ивановичу, — как бы полегше? За им селение всё стоит, да и пошто таиться — кормился я от его. Без жалованья от Крушихи, забытый здесь всеми, кормился я от его! Восемьдесят — это же верный тот свет, а без старосты — как управляться буду?
Начальник команды, растирая живот обеими руками, выдохнул:
— Как хочешь! — И снова опустился на табуретку. — Черт с ним, со стариком, как хочешь!
А Ивана Ивановича в этот момент последним уже выводили из дверей, и он, схватившись за полушубок солдата, закричал тоненько, с отчаянием:
— Да нешто я хужее других-то, господин офицер?! За што вы меня эдак-то? Я ведь тоже харкну в личико-то вам! Я с малолетства метко плюваюсь в разную падлу!
— Ну, Пилипенков, — сказал начальник отряда, — этого сморчка, эту скотину — тоже запороть! А тебе — свернуть башку!
На площади перед сходней стояла густая, смерзшаяся и молчаливая толпа лебяжинских жителей.
Все здесь были: и Кругловы-братья, и Мишка Горячкин, и Куприянов Севка, и Кирилл Панкратов, и Шурка, устиновский зять, дрожал на морозе как осиновый лист. Учителка здесь же была, помаргивала кругом наивными детскими глазками, ежилась и в крохотной муфточке, как могла, грела ручонки.
Около крыльца сходни стоял синий весь, но всё равно бесчувственный к морозу Кудеяр. Без шапки, с расстегнутым воротником, он шептал и шептал что-то о конце света.
Членов Комиссии по одному выводили на площадь. Смирновского несли на руках солдаты. Калашников глядел вверх недоуменно, будто не веря, что идет; Игнашка Игнатов, всхлипывая, тянулся к толпе руками, Саморуков Иван Иванович шагал деловито, подергивая косыми плечами, всё еще обещая плюнуть в офицера. И как будто даже радовался, громко объявляя народу:
— Вот падло, офицеры энти, дак — падло! А Устинов-то, Коля-то — вот молодец дак молодец: сам обошелся без падлов, сам загодя погибнул! Ну — не молодец ли?! А? Вот умница! Завсегда он был умницей!
К офицеру-чеху подошел Кирилл Панкратов, стал объяснять, поглаживая свою бородку, часто моргая заиндевевшими ресницами:
— Господин офицер, я вам скажу… Я на войне пленных чехов сопровождал, я с ими очень по- человечески обходился. Обойдитесь, прошу, и вы по-человечески — отпустите на волю старика нашего, Саморукова Ивана Ивановича!! Он — старик глубокий, он к тому же столь добра сделал в разное время людям!!
— Фамилие? — спросил чех.
— Чья такая? — не понял Кирилл.
— Твоя, мужик, твоя! фа-ми-ли-е! Ну?
— Панкратов! Панкратов Кирилл.
— В твоем доме собирались заговорщики? Ано? Лесная Комиссия? За-го-вор! Да? Написано документом: «В доме Панкратова Кирилла»! Ано! Пятьдесят шомполов! Пятьдесят!
И Кирилла подхватили солдаты и поволокли за собою.
Мишка Горячкин улыбался сине-застывшими губами:
— Так вам и надоть, Комиссии, хозяевам-кровопийцам! Ага! Вот она ваша справедливость! Ага.
Дерябин шел рядом с Половинкиным злой, даже торжествующий, и с упреком говорил ему:
— Так вам и надоть всем! И правильно, что с вас со всех шкуру спустят до смерти! За вашу слепоту! За благородные игрушечки мужицкого барина, поручика Смирновского!
— Ну, а с тебя-то не спустят разве ее? — поинтересовался Половинкин. Ты-то неужто живым располагаешь остаться?
— А мне свою не жаль! Черт с ей! Лишь бы вас всех, дураков, и вот которые на площади находются, научили! Лишь бы подтвердились мои слова: хочешь справедливости — жизнешку эту поганую пускай в переделку! Под откос! На скотское кладбище! Еще жаль — Устинов нынче мертв уже! Не видит как есть ничего! Жаль! А то бы поглядел, чего он сам-то стоит весь — со своей добротой, со своим бесконечным желанием делать добрую справедливость! Жаль — мертвый уже и ничего ему не докажешь… Он, видишь ли, под конец нашей Комиссии вроде как схитрил, взял да и раньше всех нас погиб, а не с нами вместе!
Тут Дерябин с ходу натолкнулся на Кудеяра… Натолкнулся, обнял его бессильно, словно в каком-то ужасе и отчаянии, и, покуда солдаты мешкали, успел Кудеяру нашептать:
— Сделай, Кудеяр, хоть раз в жизни человеческое и необходимое! Ты юродивый, тебя обратно в сходню пропустят, ты оттуда в сараюшку, там — лаз на Озерную улицу. А в моей избе, в подполе, там Веня Панкратов нонче, там люди, скажи им — засаду сделать, уничтожить всех до единого, гадов, на барсуковской дороге, на обратном пути! Сделай, и тебе это добро от людей не забудется никогда! Сделай?! Не забудется!
Через минуту-другую Кудеяр, задыхаясь, бежал по Озерной улице.
Он падал и снова вскакивал, догонял и снова отставал от двух женщин от Домны и Зинаиды. Домна и Зинаида на веревках, тоже торопливо, тоже бегом, волокли по накатанной и скрипучей дороге гроб с телом Николая Устинова.
…А солнце тем временем ушло, медленно удалилось с неподвижного, заледеневшего неба, и в сумеречности и затмении Белый Бор близко-близко подошел-приблизился к Лебяжке.
Неглубокие, едва зримые лесные тени падали на приозерный покатый бугор, на ту его сторону, в которой были когда-то вырыты раскольничьи землянки, куда по снежным тропкам бегали полувятские девки — Наталья, Елена, Анютка, Ксения, Лизавета, куда молчаливо и немо глядела Ксеньюшка, заступница лошадей и всего живого на земле.
Над избами там и здесь вздымались дымы, подвешивая к небу заснеженные кровли, слегка приподнимая их над землею.
Зима прислушивалась к себе, к своей природе.
Звезды очнулись. Сверкнули две крайние, обращенные к востоку, звезды из ковша Большой Медведицы.