Никола! Нету и никогда, запомни это, и не было бы ее здесь! Запомни, Никола!
— А Моркошка? — еще слабее спросил Устинов. — Неужто бросим его?
— Он холодный!
— И я тоже холодный! Вовсе!
— И врешь! И не вовсе! Холодных я бы обоих оставила вас. Оставила бы здесь и сама бы захолодела с вами вместе! А хотя капелькой одной теплого я тебя возьму! Себе возьму! Никому не отдам!.. — И она уронила его в сани и крикнула кобыленке: — Да тяни ты, тяни! Живая ведь — тяни!
Взвыл Барин — он тоже не хотел Моркошку одного оставить. Он лизал его в морду, падая наземь. Не хотел верить, будто поднять Моркошку на ноги нельзя, уже поздно поднимать его.
— Спина-то целая у тебя, Никола? — спрашивала Зинаида, нахлестывая кобылку…
— Целая…
— Брюхо?
— Целое тоже…
— Ноги, значит?
— Правая. Повыше колена… А куда повезешь-то меня, Зинаида?
— А мало вывихнуло тебя, Устинов! — зло ответила она. — Мало и мало сделали тебе люди! Надо бы язык тебе вырвать! Тоже на железный зуб надеть его!
— Ты, Зинка, в уме ли? Почто так?
— Чтобы не спрашивал — куда повезу! Чтобы молчал, куда бы ни повезла! Чтобы молча лежал бы нонче в моей избе, в моей же постельке! Буду я раненого обихаживать, сестричка милосердия! Вот как буду я делать нонче, потому что пора уже делать так! Не делала, опоздала, вот и надели тебя на зубья железные!
— Ты правду, Зинаида?!
— Поигрались мы без правды-то! В игралку невзаправдашнюю: этого мне нельзя, другого мне с тобой — нельзя, ничего нельзя! Хватит обмана! Настало время — к себе везу. Свое везу, не чужое! Спросит кто, скажу: свое подобрала в лесу, свое с бороны сняла. Свое предупреждала я, чтобы береглось оно людей, уходило бы от их прочь! За своим за человеком сколь годов след в след я шла, одна шла одинешенька, никого больше не нашлось идти, а тогда чей он нынче — человек-то?! И кажный меня поймет! Кажный, у кого душа! Ты один только и не поймешь, так я тебя и спрашивать не буду! Один ты такой беспонятливый, беспамятливый, бессердешный, но уж в этот-то раз я на тебя не погляжу, не послушаюсь, не-ет! Всё! Нонче я — сестричка милосердия, вот кто я! Сколь захочу, столь буду над тобою милосердствовать!
— Слушай, как я скажу тебе, Зинаида…
— Хватит! Наслушалась! Наперед, насколь уже лет про твои «нельзя» всё мною услышано! Хватит и хватит мне, сестричке милосердия!
Так они ехали, мотаясь по необъезженным кочкам, то в полной тьме, то при неярком свете робкой луны, а потом Барин залаял и бросился вперед.
Устинов охнул и сказал:
— На Соловке едут, Зинаида. По голосу Баринову слышу — на Соловке!
Зинаида остановила кобылку, и тут они замолкли. И Барин где-то там, впереди, тоже заглох.
Устинов подумал: «Домна?» Но не поверилось ему, будто это она.
И Зинаиде тоже припомнилась Домнина борчатка-барнаулка с оторочкой по воротнику, по рукавам, пушистая оренбургская шаль припоминалась, спокойное, с голубыми глазами навыкате лицо. Она тоже подумала: «Не она ли?.. Не может быть!»
Так ждали они молча — кто же к ним подъедет?
Подъехал Шурка. Остановил Соловка за сажень, спросил:
— Кто там! Свои ли?
Первым гавкнул Барин: «Да ты что, Шурка? Не признаешь хозяина? Да ты что это, Шурка?»
Но Устинов молчал. И Зинаида молчала.
— Кто? — крикнул Шурка еще громче и тревожнее.
— Я это! — ответил наконец Устинов.
— Да пошто же вы молчите-то, батя, когда спрашивают вас? — Устинов и еще промолчал, а Шурка спросил: — С кем же это вы есть? — Подстегнул Соловка, подъехал близь, узнал: — Ты, Зинаида Пална? Значит, ты? Откудова же ты батю везешь? С какого места?
— Из беды везу я его.
— Из какой? А Моркошка где же, батя?
— Гибель ему пришла… Окончательная. И я-то сам ранен сильно… Тебя кто послал за мною?
— Ксенька послала меня, батя. У Мишки у Горячкина опознала она меня. Я к Мишке на миг с Крушихинского базара только и своротил, а она — тут как тут. Да мы, батя, с Мишкой с Горячкиным и не пили вовсе. И в карты не играли. Мы сурьезно с им беседовали.
— Ты трезвый, Шурка?
— Хоть сейчас дыхну, батя! Я с Мишкой — ни вот столечко! С базара могло остаться в дыхании. Вы-то, батя, в каких санях далее поедете? В энтих? Либо в своих? Ну? Пошто же вы молчите? Либо мутит вас?
— В своих…
Шурка торопливо кинулся перетаскивать тестя. Он тащил его неловко, мимо Зинаиды и через ее колени, а та сидела молча и сначала ни слова не говорила, и ни одного движения не было у нее, а потом она стала у кого-то спрашивать:
— А как же я? А как же я? Как же я-то?
Устинов простонал — засаднило у него в ноге. Шурка спросил: «И кровь, однако, из вас, батя?» Зинаида всё спрашивала: «Как же я-то?»
Наконец Устинов оказался в Шуркиных санях весь — с руками-ногами. Шурка расправил его, скрюченного, по соломе, развернул Солового в обратную сторону и удивленно спросил:
— Ты, Зинаида Пална, почто всё о себе-то? Как ты да ты? Заладила свой вопрос, и ничего более! Женский вопрос-то! Бабий!
И Шурка с сердцем стегнул Соловка, погнал его, нерасторопного, к дому.
Сказка про девку Наталью, про парня Сему-Шмеля
А еще жила-была в Лебяжке сказка про девку Наталью.
Наталья эта заморышем росла, от горшка два вершка, не более того.
На нее никто и не глядел сроду, ни один парень, так она сама сказала: «Пойду взамуж! Хоть тут што! Все идут, и я пойду!»
Ей говорят: «Ладно уж, сиди уж век свой в девках! С тебя не спросится, тебе не припомнится, это от бога тебе написано!»
Она: «Нет, пойду! А не выдадите меня, не сможете — я удавлюся на веревочке! И другим нашим девкам дорожку перебегу, свадьбы попорчу! Все кержацкие парни от наших девок отшатнутся, когда середь их висельницы водятся!»
Вот зараза так зараза девка эта была Наталья!
Думали-думали полувятские — как и что им со своей с замухрышкой делать, как быть, и — надо же! — придумали.
А когда так, слышат однажды на кержацкой-то стороне с утра раннего: полувятские за бугром галдят. Шум у них там и звон, в дуду и в струну играется, и песни бесперечь поются.
Што тако?
Уже за полдень кержак один вернулся с лесу — он в бору лесину рубил, говорит своим: «Знаю, што там у их происходится! Весть от человека ихнего получил. И сам собою, ехал мимо с лесиной, тоже краюшком глаза заприметил…»
«А што тако?»