как собственность, а следовательно, понадобился и подневольный труд, потому что ее надо было обрабатывать. Корни уходили в землю, которой человек владел, в нечто материальное, недвижимое. Если ставить вопрос так, то мы, люди, — существа непоседливые, а корни наши ушли в почву совсем недавно и еще не успели как следует разветвиться. Может быть, мы преувеличиваем значение корней для нашей психики? Может быть, непреодолимая тяга вдаль — это отзвук первобытной глубокой потребности, желания, жажды пуститься куда-нибудь туда, где нас нет?

Чарли слушал мои рассуждения молча. И вообще он стал черт знает на кого похож. Я обещал расчесывать его, стричь и следить, чтобы он у меня всегда был красавчик, и не сдержал слова, данного самому же себе. Шерсть у Чарли свалялась, стала грязная. Пудели, как и овцы, не линяют. По вечерам, когда я, исполнившись добродетели, собирался заняться его внешностью, каждый раз находились какие-то другие дела. Кроме того, у Чарли вдруг обнаружилась сильнейшая аллергия, о чем мы раньше и не подозревали. Как-то раз я заночевал в парке для грузовиков, на которых перевозят скот. Эти огромные машины там же и чистят, и потому вокруг парка возвышалась гора навоза и тучами вились мухи. Хотя на окнах у Росинанта были сетки, мириады мух все-таки проникли в него, забились в щели и не желали оттуда вылезать. Я впервые за всю дорогу воспользовался дезинсекционным распылителем и тщательно все опрыскал, и после этого Чарли стал так чихать, что в конце концов мне пришлось вынести его из машины на руках. К утру Росинант был полон сонных мух, я опять все опрыскал, и приступ у Чарли повторился. С тех пор после каждого посещения крылатых гостей Чарли изгонялся наружу, а после расправы с ними машина проветривалась. Я ни у кого больше не наблюдал такой жестокой аллергии.

Мне давно не приходилось бывать на Среднем Западе, и теперь я ехал по дорогам Огайо, Мичигана и Иллинойса, обуреваемый множеством впечатлений. Первое из них — это огромный прирост населения. Деревушки превратились в городки, а городки разрослись в большие города. Дороги кишели машинами всех видов, городские улицы были так многолюдны, что все внимание уходило на то, чтобы на кого-нибудь не наехать и чтобы на тебя не наехали. Далее, меня поразила энергия, бьющая ключом, и соприкосновение с ней воспринималось как удар электрическим током. Жизненная сила — на что бы она ни была направлена, на хорошее или на дурное, — клокотала повсюду. Ни на секунду не позволю себе заподозрить тех, с кем я встречался и разговаривал в Новой Англии, в неучтивости или в недружелюбии, но отвечали они немногословно и всегда ждали первых шагов от незнакомца. И почти сразу, лишь только я переехал границу Огайо, люди стали приветливее, проще в обращении. Официантка в придорожном баре сказала «с добрым утром», не дав мне первому с ней поздороваться, принялась обсуждать со мной меню моего завтрака, как будто оно живо интересовало ее, с увлечением беседовала на тему о погоде и даже сообщила кое-что о себе без всякого зондирования с моей стороны. Незнакомые люди вступали в разговор, не опасаясь друг друга. Я уже успел забыть, как богаты и красивы эти места, как плодородна здешняя почва, — забыл огромные деревья, озерный край Мичигана, прекрасный, как статная, хорошо одетая и сверкающая драгоценностями женщина. Земля здесь, в самом сердце страны, была щедра и приветлива, и мне казалось, что здешние люди переняли от нее эти черты характера.

Одна из целей, с которой я пустился путешествовать на сей раз, заключалась в том, чтобы вслушиваться в людскую речь, подмечать ее ритмы, обертоны, выговор, ударения. Ибо речь людская — это нечто гораздо большее, чем составляющие ее слова и фразы. Я слушал где только мог. И мне казалось, что местным говорам приходит конец — они еще не исчезли, но исчезают. Сорок лет радио и двадцать лет телевидения, видимо, сделали свое дело. Происходит медленный, но неуклонный процесс уничтожения локальности речи при помощи средств связи. Было время, когда я мог почти безошибочно определить по говору, откуда человек родом. Теперь это становится все труднее и труднее, а скоро — в предвидимом будущем — станет и вовсе невозможно. Редкий дом сейчас, редкое строение не оснащено гребнем, который прочесывает своими зубьями эфир. Язык радио и телевидения принимает стандартные формы, и мы, пожалуй, никогда и не говорили так чисто и правильно. Наша речь скоро станет повсеместно одинаковой, как и наш хлеб, который замешивают, пекут, упаковывают и продают застрахованным от всяких случайностей и чьей-то оплошности, и он повсеместно хорош и повсеместно безвкусен.

Я люблю слово, люблю бесконечные возможности, заложенные в нем, и меня печалит эта неизбежность. Ибо вслед за местным выговором умрут и местные темпы речи. Исчезнет из языка идиоматичность, образность, которые так обогащают его и, свидетельствуя о времени и месте их зарождения, придают ему такую поэтичность. А взамен мы получим общенациональный язык, расфасованный и упакованный, стандартный и безвкусный. Местные особенности речи еще не стерлись, но постепенно стираются. За те годы, что я не вслушивался в свою страну, в ней произошли огромные изменения в этой области. Двигаясь на запад по северным дорогам, я ни разу не услышал настоящего местного говора, пока не добрался до Монтаны. И это одна из причин, почему я снова влюбился в штат Монтана. Западное побережье перешло к стандартному английскому языку. Юго-запад еще хватается за областную речь, но хватка его слабеет. Самый Юг, конечно, только силой удерживает при себе свой говор наряду с кое-какими другими милыми его сердцу анахронизмами, но в конце концов ни одна часть нашей страны не устоит перед автострадами, высоковольтной линией и общенациональным телевидением. То, что я оплакиваю, может и не стоит спасать, но, тем не менее, расставаться с ним горько.

Хотя мне претит конвейерное производство нашей пищи, наших песен, нашего языка и, в конечном счете, наших душ, я знаю, что в прежние времена редко в каком доме пекли хороший хлеб. Стряпня моей матери была, за редкими исключениями, весьма посредственной, хваленое наше непастеризованное молоко, в которое попадали всего лишь мухи и частички навоза, кишело бактериями, в здоровой жизни добрых старых времен мало ли было болезней и скоропостижных смертей от неизвестных причин, а тот самый благозвучный местный говор, который я оплакиваю, приходился родным чадом неграмотности и невежеству. Человек — это маленький мостик, переброшенный во времени, и, старея, он начинает выказывать недовольство всякими переменами, особенно переменами к лучшему. Но ведь верно же, что недоедание мы обменяли на тучность, а для жизни опасно и то и другое. Перемены идут на нас развернутым строем. Мы — за себя-то, во всяком случае, ручаюсь — и представить не можем, как люди будут жить, какое направление примет их мысль через сто и даже через пятьдесят лет. Может быть, вершин мудрости я достигаю в те минуты, когда знаю, что я ничего не знаю. Жалко тех, кто попусту тратит силы, стараясь удержать жизнь от нашествия нового, ибо горечь потерь им обеспечена, а радость побед — едва ли.

Когда я проезжал через такие огромные скопища индустрии, как Янгстаун, Кливленд, Акрон, Толидо, Понтиак, Флинт, а позднее Саут-Бенд и Гари, мои глаза и мой мозг не справлялись с этим ошеломляющим зрелищем — с фантастическим размахом и мощью промышленного производства, со сложностью его, которая кажется хаотичной, но на самом деле далека от хаоса, как небо от земли. Вот точно так разглядываешь муравейник и не можешь понять, куда, зачем, почему так торопятся и бегают обитающие в нем существа. Больше всего меня радовало в те дни, что с шумной автострады можно было выезжать на какую-нибудь обсаженную деревьями, тихую сельскую дорогу вдоль разгороженных участков земли, где бродят коровы, и останавливать Росинанта на берегу какого-нибудь озера с чистой, прозрачной водой, и видеть высоко в небе косяки диких гусей и уток, держащих путь на юг. Чарли с его любознательным и тонко во всем разбирающимся носом мог читать там собачью литературу на кустиках и стволах деревьев и оставлять рядом свои собственные послания, может статься, не менее значительные в бесконечном ходе времен, чем вот эти каракули, которые мое перо выводит на тленной бумаге. И там, в лесной глуши, когда ветер перебирал ветки деревьев и морщил зеркало воды, я стряпал невероятные обеды в моих алюминиевых кастрюлях разового употребления, варил кофе такой густоты и крепости, что в нем не утонул бы и гвоздь, и сидя на задней приступке моего домика, наконец-то мог подумать и навести порядок в мыслях, так и кишевших у меня в голове после всего увиденного и услышанного.

Сейчас я вам скажу, на что это было похоже. Сходите в галерею Уффици во Флоренции или в парижский Лувр, и тамошние сокровища настолько ошеломят вас своим количеством и величием, что вы уйдете подавленный, с таким чувством, будто у вас несварение желудка. А потом, наедине с самим собой, вы начнете вспоминать, и полотна распределятся в ваших воспоминаниях: одни отвергнет ваш вкус, а может быть, ваша ограниченность, зато другие выступят перед вами ярко и четко. Вот тогда вернитесь туда и посмотрите что-нибудь одно, не внимая зовам, несущимся со всех сторон. Разобравшись в сумятице первых впечатлений, я могу пойти в музей Прадо в Мадриде, миновать тысячи картин, требующих моего внимания, и навестить друга: небольшого Эль Греко — «San Раblо con un Libro».[20] Святой Павел только что закрыл книгу. Пальцем он заложил страницу, на которой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату