буду спрашивать. Я тебе дам овцу.» Я стал писать. Один обещал дать осенью ярку, — осенью, когда ягнята народятся и вырастут; другой пару гусей, — когда гусыни нанесут яиц, выведут гусенят и они вырастут; а там: кто пуд круп, кто тушку баранины, и т. п. Как только переписались все, староста велел понести ещё по рюмке всем, а ему две; велел выходить всем, и прислать тех, которые ждали во дворе. С этими была почти такая же история. Голодный, измученный и физически и нравственно, я совсем отупел. У меня разгорелась голова, разболелась грудь, заломили ноги. Я почти без чувств бросился на постель и заплакал когда ушёл от меня последний мужик.
На другой день ко мне пришли четыре мужика. Один принёс тушку баранины, другой пару колотых гусей, и двое по пуду муки. «Вот тебе, батюшка, за вчерашнюю хлеб-соль! Да уж и опохмели. Вчера ты только раздразнил; ну, староста и купил міру, на наши же мірские, ведёрко, а тут N.N. попался с чужой рожью, — и его обмыли ведёрком. Теперь вот голова-то и болит». Я послал за водкой и поднёс по три рюмки, без всяких уже колебаний. Тех волнений, какие мучили меня третьего дня, не было и в помине. Теперь мне не нравился только самый процесс потчиванья, но и то не особенно, — мне только не хотелось наливать и подносить. Но угостить находил необходимо-нужным, как благоприятелей.
После них пришёл ещё один и тоже что-то принёс. Этот был застенчивее, и водки не просил. Этому я поднёс уже сам. Он понравился мне своей скромностью, и я
На третий день я позвал причт и церковного старосту в церковь поверить сумму. Староста отнял печати, отпер замки, выдвинул ящик с главной кассой и мгновенно пересыпал туда месячную выручку.
— Что ты делаешь? — говорю я ему. — Нам нужно поверить валовую сумму и месячную выручку, — нужно знать сколько выручено от продажи свеч и сколько собрано по кружкам.
— Вот считай, она вся тут.
— Но мы не можем узнать сколько какой суммы.
— Считай, тут вся она.
— Сколько продано свеч? Покажи свечи.
Свеч оказалось больше, чем было их при моём первом осмотре.
— Откуда взялись лишние свечи?
— Я купил.
— Почему ты не спросил меня?
— Зачем? Чай, не ты будешь продавать их. Я продаю, я и покупаю. На то я и староста.
Дьякон: «Батюшка! мы озябли. Староста! Дай-ко нам на полуштофчик, погреться».
Староста тотчас всунул ему полтинник. Дьякон схватил его и с дьячками пошёл из церкви.
— Что вы делаете, отец дьякон? Не уходите и отдайте назад полтинник старосте.
— Пишите, батюшка, книги какие знаете, мы подпишем всё, спорить с вами не будем. — Махнул рукой и с дьячками ушёл из церкви.
— Ты меня хочешь учи́тывать?
— Учитывать.
— Ты, может, ещё не родился, а я уж был старостой. Не тебе меня учитывать. Я старостой 18 лет. Меня старостой поставил мір, міру я и отчёт дам, а не тебе. Мы хозяева, а ты что? Был да и пошёл. При мне, в 18 лет, вас перебывало у нас до тебя шестеро, а я всё один. Поди и жалуйся на меня куда знаешь, вот что!
Спорить было не из-за чего. Мы заперли деньги и пошли. На другой день приехал благочинный для отобрания годичного отчёта. Я пересказал всё ему.
— Нет, у вас староста хороший старик, я его давно знаю; и причт хорош; немного только все они выпивают. Ну, да кто не пьёт!
Мы свели по книгам итоги, сосчитали сколько нужно благочинному получить от нашей церкви казённых денег и внесли в ведомости. Благочинный вышел на двор и позвал старосту. Каким-то там словцом перекинулись они, и благочинный сию минуту возвратился. Минут через 20 пришёл староста и подал благочинному пачку бумажек. Благочинный отвернулся к окну, пересчитал, положил в карман и сказал старосте: «Хорошо! Ступай домой!»
Через полчаса благочинный уехал. Я позвал старосту и спросил его, сколько он дал благочинному всех денег?
— Это уж наше дело!
— Не ваше, а моё! Пойдём в церковь, пересчитаем что там осталось.
Дьякон в церковь не пошёл, отговариваясь тем, что деньги считаны вчера, что не каждый же день считать их, а дьячки куда-то запропастились совсем. Я пошёл один. Оказалось, что денег недоставало много, но благочинному ли отдал их староста, или взял себе — Господь их ведает.
В первую же обедню, по приезде моём в приход, во время пения «херувимской», открылось много «порченных», «кликуш». Как только запели «херувимскую», я слышу: «И! И! А! А!» И — то там хлопнется на пол женщина, то в другом месте, — местах в десяти. Народ засуетился, зашумел. После обедни, когда я вышел с крестом, я велел подойти ко мне всем «кликушам». Все они стояли до сих пор смирно, но как только я велел подойти, — и пошли ломаться и визжать. Ведут какую-нибудь человек пять, а она-то мечется, падает, плачет, визжит! Я приказываю бросить, не держать, — не слушают: «Она убьётся, — отвечают мне, — упадёт, а пол-то ведь каменный!» — Не убьётся, оставьте, — говорю. Отойдут. Баба помотается- помотается во все стороны, да и подойдёт одна. Так все и подошли. Я строго стал говорить им, чтобы они вперёд кричать и бесчинничать в храме Божием не смели, и наговорил им целые кучи всяких страхов: что я и в острог посажу и в Сибирь сошлю, словом — столько, что не смог сделать и сотой доли того, что наговорил я им. Потом велел им раз по пяти перекреститься и дал приложиться ко кресту. Велел народу расступиться на две стороны и всем кликушам, на глазах всех, идти домой. Я имел в виду настращать и пристыдить. В следующий праздник закричали две-три только. Я потолковал и с ними. Таким образом к Пасхе у меня перестали кричать совсем.
На Пасху, когда я ходил служить по дворам молебны, причт мой заранее сказывал мне, в котором доме были «порченные». Во время молебна все «порченные» стояли смирно: но как только обернёшься с евангелием к народу, они и начнут хлибать и биться. Я тотчас обернусь опять к иконам и читаю, — уймутся и «порченные». Я перестал оборачиваться с евангелием совсем, — и бабы молчат. После молебна я спрашиваю: «Ты, я слышал, — порченная, что же ты не кричала?» — «Меня схватывает только, когда читают евангелие». — «Вот ты и врёшь, — говорю. — Евангелие-то я читал, да ты не поняла, потому что я не оборачивался к вам». Задашь ей ругань, да и семейным накажешь, чтобы не ухаживали за ней, когда она примется кричать и биться. Прихожу раз в один дом, а баба бьётся на постели и кричит: «Я сам попович, сам попович! Меня N. в стакане пива поднёс: я с пивцом вошёл, я с пивцом вошёл, теперь на сердце верхом сижу»... Родная её мать и свекровь стоят над ней и навзрыд плачут. Я подошёл к ней, стукнул о пол палкой и крикнул: «Молчи! Разве ты не видишь, что в дом принесли святые иконы, я пришёл?» Баба мгновенно примолкла. «Вставай! Я молодой поп, ты меня не знаешь и если хоть чуть пикнешь, то...» Баба встала, утёрла слёзы и я поставил её возле себя. Евангелие читал я, положивши его на её голову, — молчит. После молебна я сделал ей внушение и с тех пор порчи как не бывало.
Прихожу в один дом, — там квартировало семейство цыган. Во время чтения евангелия, молодая сноха начала кричать и биться. Вся семья бросилась держать её. Насилу я могу заставить оставить её и не держать. Баба и тут помоталась-помоталась во все стороны, но не упала. После я, наедине, спрашиваю старика: «По любви она выходила за твоего сына?» — «Да признаться, не совсем. Вот этак, доро́гой, схватит её, упадёт с повозки и начнёт биться. Уж чем мы ни лечили её, нет, не даёт Господь лучше». — «Ну, ты вот что сделай, — говорю ему, — если она упадёт когда с повозки, то вы не обращайте внимания и ступайте себе, куда едете. Пусть её останется одна в поле. Она полежит-полежит, да и придёт к вам».
— А как умрёт в поле?
— Не бойся, не умрёт.