решились по своим каналам поделиться с литовской стороной некоей конфиденциальной информацией, например, известить Александра Казимировича о сношениях с Можайским, Бельским и Шемячичем, чтобы таким образом сорвать переговоры?
Но не исключено, что расправа с высшими московскими сановниками вызвана не тайными демаршами круга Патрикеевых, а их старыми прегрешениями, о которых мы вели речь выше: только «высокоумие», простительное в 1495 году, стало выглядеть преступлением в 1499-м, когда перспектива большой войны становилась все более очевидной. Накануне решительного столкновения Иван III счел необходимым упрочить единство правящей элиты, пресечь любые сомнения у литовских магнатов, готовых переметнуться на московскую сторону, в правильности сделанного выбора, и он решил примерно наказать сторонников альтернативного внешнеполитического курса.
Если в конце 1498 года Александр Казимирович все-таки был информирован о замыслах московского государя, он хорошо представлял подоплеку казни Ряполовского в феврале 1499-го. Выдача жалованной грамоты Семену Можайскому буквально вслед за этим, а именно в марте этого года, представляется мерой, призванной предупредить намерение князя подчиниться Москве и привлечь на свою сторону. Литовский государь соглашался, что Можайский волен свои владения «продати, и отдати, и заменити, и к своему вжиточному обернути, как сам налепей разумеючи» — в Москве о таких правах вотчинник мог только мечтать.
Возможно, Александру Казимировичу стоило предпринять жесткие меры в ответ на сообщение о готовящейся измене. Но репрессии принесли бы больше вреда, чем пользы. Иван III, возможно, счел за благо скрыть от зятя свои истинные намерения, для чего понадобилось странное посредничество в переговорах между Крымом и Литвой. Так или иначе, переход княжеского триумвирата на московскую службу отложился на год.
Наконец планы Ивана III стали сбываться: в апреле 1500 года на московскую службу попросился Семен Бельский. Из Литвы с протестом прибыл смоленский наместник Станислав Кишка. В том же месяце били челом Ивану III Семен Можайский и Василий Шемячич, которые, как и Бельский, жаловались, что на них «пришла велика нужа о Греческом законе». Здесь мы лишний раз убеждаемся в важности религиозного фактора в замыслах Ивана III относительно западного соседа, пускай ему отводилась лишь роль формального повода для принятия православных литовских магнатов на московскую службу.
Обширный край от верховьев Оки до Днепра вошел в состав Московской Руси при отсутствии более или менее серьезного сопротивления. Операция была проведена блестяще и стоит отметить заслуги лиц ее готовивших и осуществлявших, и в их числе и братьев Захарьиных, которые в последние годы жизни Ивана III стали играть ведущую роль в государственных делах, фактически заняв место отца и сына Патрикеевых.
Именно литовский вопрос, а не еретическое окружение Елены Стефановны, оказался ахиллесовой пятой «партии власти», чем не преминула воспользоваться Софья Палеолог. Иван Юрьевич Патрикеев, немало способствовавший браку великого князя литовского с Еленой Ивановной, конечно, не полагал, что матримониальный альянс, призванный послужить укреплению добрососедства между двумя держававми, станет источником неприятностей для него и его сторонников.
В плену «наважений»
Возвращение Деспины и Василия из опалы и низвержение Патрикеевых понадобились Ивану Васильевичу, чтобы привлечь на свою сторону князей Бельского и Можайского и укрепить свои позиции среди православных Литвы накануне большой войны. Но не стоит сбрасывать со счетов и психологическое состояние Ивана в эти годы. Великий князь, учинив опалу над Деспиной в 1497 году, вспоминал все причиненные супруге притеснения и понимал, что ее преступные намерения в значительной степени проистекают от отчаянного положения при дворе, сложившегося при прямом попустительстве, а то и по благословлению Ивана. Угрызения совести терзали душу государя.
Вспомним, что ему около шестидесяти — по тому времени старость, причем большую часть жизни — 35 лет — он единолично правит государством, перед которым постоянно встают острейшие проблемы. Он устал. Но удаление Софьи не разрешает ситуацию, напротив, запутывает ее. Так возникает соблазн, свойственный раздраженному и измученному человеку — разом изменить в корне ситуацию, разрубить гордиев узел.
Созревают условия для коренного перелома в мировоззрении Ивана и его оценки происходящего вокруг. Но гордому, привыкшему к самовластию человеку трудно признаться в столь серьезной ошибке даже самому себе, куда проще представить себя жертвой дьявольских чар клеветников. Согласно летописному рассказу князь «всполилися» на жену и сына «по диаволю действу и наважению и лихих людей совету».
Впоследствии Иван Грозный напишет Курбскому, будто Димитрий-внук и его сообщники князья умышляли многие «пагубы и смерти» против его отца Василия III. В данном случае он, очевидно, пересказывал своего рода семейное предание. Если Ивана III удалось убедить в том, что заговор Софьи и Василия против Димитрия и него самого — коварная выдумка, навет лихих людей, то для мастерицы византийской интриги Софьи не составляло труда развить эту версию, представить оговор как прикрытие подлинного злодейства — против Ивана и Василия.
Но для того чтобы это предположение укоренилось в сознании государя, стало побудительной причиной радикальных поступков, необходима кропотливая и повседневная пропагандистская работа. Г. В. Вернадский полагает, что Софья, будучи непревзойденным мастером интриги, «не пыталась сама доказывать что-либо Ивану, а подослала какое-то третье лицо, скорее всего не участвующее в конфликте, постепенно подрывать доверие Ивана III к князю Патрикееву».
Идеальными кандидатами для исполнения подобного плана стали лекарь Никола Булев и духовник Митрофан, которые часто виделись с великим князем наедине и исподволь внушали ему мысль о том, что он стал жертвой чародейства «злых людей», превративших его в орудие преступных планов, доказывали невиновность опальных и изобличали коварство еретиков. Сознание того, чем способно обернуться для него потакание вероотступникам, будоражило воображение Ивана, который уже задумывался о переходе в иной мир.
И тогда Иван решился смести фигуры на шахматной доске и начать новую игру. Примечательно, что все приказы по «делу Патрикеева» великий князь отдавал лично, не согласуясь ни с Боярской думой, ни с нормами Судебника, в соответствии с которыми два года назад были осуждены на казнь сторонники Софьи. Государь вышел за рамки сословно-представительной традиции и, пожалуй, первый и последний раз продемонстрировал столь яркий пример деспотического самовластия.
Р. Г. Скрынников обращает внимание на роль Боярской думы, на помощь которой Димитрий в своем конфликте с дедом якобы рассчитывал. По мнению исследователя, напуганные репрессиями бояре не вмешались в конфликт. Правда, здесь же он отмечает, что после опалы Димитрия и его матери Иван не стал преследовать ее окружение, «избегая раздора с Думой». Но если Дума пассивно наблюдает за действиями Ивана, то отчего тому было опасаться раздора.
Невмешательство Думы в конфликт — не следствие испуга, а проявление двойственного взгляда московской элиты того времени на власть, ее устройство и границы ее полномочий. В удельном княжестве существуют отношения между вотчинником и вассалом, в национальном государстве — между государем и его подданными. Если последнее — предмет публичного права, то первое — частное дело, опирающееся на традиции, договоренности и, в конце концов, личные отношения.
Члены боярского правительства могли сочувствовать тому или иному претенденту на статус наследника престола, но прекрасно понимали, что конечный выбор остается за великим князем, так как это его семейное дело. Они могли негативно относиться к тому, что Иван отнял у Димитрия и передал Василию титул властителя Новгородского и Псковского, их беспокоили политические последствия этого шага, но вряд ли они могли расценить действия Ивана как превышение полномочий и, очевидно, вполне разделяли его