серебряными, золотыми и стеклянными стопками, чарками и рюмками, играли радужными переливами.
В конце столовой, за колоннами, толпились дворовые: девушки в пёстрых ситцевых платьях, чинные лакеи в ливрейной форме или в цветных фраках с высокими галстуками, казачки, повара, конюхи и прочая челядь. По обычаю, исстари заведённому в дворянских семьях, господа одаряли дворню в светлое Христово воскресение перед разговеньем. Каждый получал «на красное яичко» подарок по чину, по заслугам, по господскому благоволению.
Стол, заваленный подарками, стоял в углу. Подле кресло с высокой спинкой для его сиятельства.
Вошёл граф, перекрестился на образа, поздравил домочадцев с праздником и приступил к раздаче подарков. Челядинцы прикладывались один за другим к бариновой пухлой руке и получали кто серебряную табакерку, кто пузатые, серебряные же, часы, кто золотой перстенёк с самоцветным камешком, дутые золотые серёжки, шёлковый полушалок, штуку сукна.
— А где же Тропинин? — спросил граф, окончив раздачу подарков.
— Здесь, ваше сиятельство.
Тропинин стоял в стороне, прислонившись к колонне, рядом с женой Анной Ивановной и сыном Арсением. Год тому назад художник перенёс тяжкую болезнь. Жив остался, но силы пошли на убыль.
И теперь сказались две бессонные ночи подряд: одна за изготовлением куличей к господскому столу, другая у пасхальной заутрени.
— А тебе, друг Тропинин, я приготовил самый желанный дар, — торжественно и не без волнения в голосе произнёс Морков, когда художник к нему приблизился.
Он открыл ларец сандалового дерева и вынул вчетверо сложенный толстый атласистый лист бумаги:
— Прими сие, Василий.
Не смея верить догадке, художник развернул бумагу дрожащими руками.
«Пятнадцатого марта 1823 года. Предъявитель сего, крепостной дворовый человек, Василий, Андреев сын, Тропинин, принадлежащий графу Ираклию Ивановичу Моркову…»
Вольная? Вольная! Буквы слились. В глазах потемнело… Тропинин пошатнулся, но, тотчас же овладев собой, наклонился над рукой господина, намереваясь поцеловать её.
— Полно, Василий Андреич, — сказал граф, отводя руку. — Ты теперь человек вольный. А таковому лишь к деснице венценосца да к ручке прекрасных дам прикладываться подобает.
И, довольный собственной шуткой, Морков троекратно облобызал Тропинина.
— И впрямь волёные мы?.. — ахнула Анна Ивановна, лишь сейчас уразумев происходящее.
Она в ноги поклонилась графу:
— Ваше сиятельство! Батюшка барин, благодетель ты наш! Матушка графинюшка, Наталья Ираклиевна! Варвара Ираклиевна, голубушка наша!.. Да как же мне благодарить-то вас?.. Василий Андреич, родной ты мой! Привёл господь хоть под старость-то лет. Вольные мы люди, вольные!..
Она заплакала.
— Полно тебе, матушка, — сказал граф. — Василий Андреич, успокой жену.
Тропинин отвёл Анну Ивановну в сторону. Дочитал бумагу, спрятал в карман. Сын Арсений всё ещё стоял один у колонны. Василий Андреевич подошёл к юноше, положил руку ему на плечо. Слов утешения не было: отпустив на волю отца и мать, Морков оставил их сына крепостным…
Пасха выдалась в том году ранняя. Погода стояла пасмурная: снег вперемешку с дождём. К подъезду особняка подкатывали кареты. Слуги сновали по скрипучей лестнице из буфетной в столовую и обратно с блюдами, тарелками и бутылками. Из малой гостиной доносились звуки романса. Пела графиня Наталья Ираклиевна. Мадам Боцигетти аккомпанировала.
А в людской бренчала балалайка, захмелевшая челядь вскрикивала, била в ладоши, а казачок Фомка выстукивал каблуками «русскую».
— Василий Андреич! — окликнула Тропинина жена.
Ей хотелось поговорить с мужем о том, как они устроятся теперь, заживут своим домком на вольной воле. Он будет картины писать без помехи, сколько душеньке угодно, а она по хозяйству хлопотать. Заведёт кур, гусей, уток, чтобы дом был полная чаша. Будут жить тихо, скромно, честно. А там, гляди, подкопят деньжонок и Арсения выкупят. Не век же его граф будет в неволе томить.
Тропинин молча смотрел на мокрые снежинки, крутящиеся в мутном воздухе. Не отзывался.
— Да что с тобой, Василий Андреич, сделалось? — недоумевала жена. — Вольная ведь… Вольная! А ты ровно каменный. И не радуешься вовсе. И графа не поблагодарил путём. Грешно тебе, право. Добрый барин, дай бог ему здоровья, нас на волю отпустил, а ты…
— Добрый барин… — Тропинин обернулся, и Анна Ивановна удивилась невиданному доселе выражению горечи на его обычно невозмутимом лице. — Подлинно добрый, — продолжал художник раздумчиво. — На конюшне не порол, голодом не морил. Лаской господской да милостями не обходил. Только душу обкорнали и крылья подрезали. По лакейским, по чадным кухням, в суете, в бестолочи силы растрачены. Вспомнился мне сейчас и Прокопий. Что и говорить, добрый барин…
— Полно, Василий Андреич, — опасливо оглядываясь, уговаривала жена. — Опомнись, батюшка. Вольные мы теперь.
— Вольные… — с горечью повторил художник. — Не поздно ли? Почитай, вся жизнь в кабале. Седина в висках, силы на убыль идут. И у орла в неволе крылья слабнут. А человек… За чужой спиной привыкли, на господском куске, на готовом жить… А ныне своим домом как проживём? Оправдаем ли себя? Не поздно ли?
— Это на волю-то поздно? — выкрикнула Анна Ивановна. — Грех тебе, Василий Андреич! Цены себе не знаешь!
Тропинин обнял жену. Она была права. Если он в холопах образа человеческого не потерял, в ливрее лакейской, в поварском колпаке духом не пал, не угас, искусству высокому всей душой, всеми помыслами был предан, так уж теперь-то, вырвавшись из-под ярма, чего ему страшиться.
Под вечер его сиятельство поднялся в светлицу Тропининых. Он по-своему любил художника, гордился им. А главное, ценил его как честного и усердного слугу.
Отдышавшись в подставленных ему креслах, граф сказал:
— Не присоветуешь ли, Василий Андреевич, кем заменить тебя в камердинерах? Кузьма сметлив, расторопен, да, боюсь, на руку не чист. Гаврюшка — тот на господское не позарится, да больно уж неповоротлив, с ленцой.
Обсудив достоинства и недостатки ещё дюжины своих челядинцев, Ираклий Иванович заключил, что Тропинин незаменим ни в камердинерах, ни в кондитерах, ни как доверенный по всему графскому имуществу.
— А сам-то как думаешь устроить себя? — полюбопытствовал Морков, когда хозяйственные дела были закончены. — Коли желаешь, в художественное училище тебя определю. Уроки давать воспитанникам. Верный хлеб, а мне не в труд.
— Благодарствую, ваше сиятельство, — поклонился Тропинин, — никакого казённого места я отныне и до конца дней моих занимать не буду.
— Почему сие? — недоумевал Морков.
— Всю-то жизнь я под началом был, хочу теперь по вольной воле пожить. Сам себе господин и никакого начальства не знаю, — спокойно объяснил художник.
— Как же жить-то будешь?
— В академики баллотироваться предполагаю, ваше сиятельство.
— Дело, — одобрительно кивнул Ираклий Иванович. — Я тебе протекцию окажу. Чтобы моего художника в академики не провели…
— Покорно благодарю, ваше сиятельство, но я твёрдо уповаю пройти в академики и без протекции, по заслугам своим.
Портрет Пушкина