— А давненько ты к нам в Кукавку не жаловал.
— Да, с той самой поры, как церковь расписывал и господский дом. — И спросил осторожно: — Ну, а ты-то как живёшь, Прокопий?
— Сам видишь как. Городского платья по сей день лишён, дабы не зазнавался, не возомнил лишнего.
— Платье — что! — возразил Тропинин. — Работа как? Наука?
— Нет, врёшь, брат! — вскинулся на него Данилевский. — Неспроста меня понуждают носить сие платье, но ради вящего моего унижения. Помни, мол, холоп, кто ты таков есть! Не превозносись! Про учёную карьеру и думать позабудь. Заставили забыть. В лаптях да в сермяге в университет не проберёшься, а сельскому лекарю где науки добыть? Книг не имею. И старое, что знал, забывается. Снадобья сам изготовляю из трав да мужичков пользую, как бабка моя, знахарка, пользовала. Только что с уголька не спрыскиваю, вот и вся разница.
— Так… так… Да к тому ещё, вижу, пьёшь, Прокопий, — мягко упрекнул Тропинин.
— Пью, пил и буду пить! — вдруг крикнул Данилевский. — Душа горит, Василий! Или живой душе можно надругательство выдержать, не дурманя себя? Ведь словом перекинуться не с кем. Просвещённого ума на всю округу днём с огнём не сыщешь. Одни баре-самодуры да тёмные мужики. И те же ещё и трунят: «Что, помогла тебе наука твоя, лекарь учёный? Так же, как и мы, грешные, в курной избе живёшь да в лапти обуваешься». Что говорить! Всего не перескажешь… Жену бабы донимают за то, что не бью я её. Ну и прячешься ото всех. Точно крот, в нору свою уходишь да вино глушишь. Эх, Василий, как ты-то уцелел в кабале? Где силы берёшь для жизни каторжной? Открой старому другу, поведай тайну.
— Какая тайна? Никакой тайны нет, — сказал Тропинин. — Терпение да любовь великая — вот тебе и вся тайна.
— Любовь? — Данилевский злобно ощерился. — К супостатам нашим любовь? К сиятельному графу со чадами и домочадцами?
— Нет, Прокопий, к искусству любовь, к делу жизни моей. — Тропинин провёл рукой по незаконченному полотну, словно приласкал картину. — Это мне и силы даёт терпеть. Что поделаешь, друг, плетью обуха не перешибёшь.
Но Прокопий яростно замотал головой.
— Как жить? Как перенесть? Где взять терпения? Подумай, Василий, одно графское слово, один росчерк пера… и был бы я теперь знаменитый учёный! Меня университет за границу отправить хотел. — И, уже не помня себя, исступлённо: — На всю империю Российскую, на весь мир прогремел бы… прославился! Я бы… я бы… человечество облагодетельствовал!..
Голос у него сорвался, он заплакал, молча обнял друга, заговорил тусклым голосом:
— Кто я теперь? Лекарь-недоучка, пьяница горький… Раздавили, точно червяка, затоптали… погубили жизнь… Душа горит, Василий!
— Полно, братец, — мягко, точно больному или ребёнку, говорил Тропинин. — Пойдём к жене, потолкуешь с ней. Аннушка у меня женщина душевная. Разговорит тебя.
— Что обо мне толковать? Я — конченый.
Поварской колпак просунулся дверь:
— Василь Андреич, его сиятельство приказать изволили трёх сортов десерт изготовить: гостя к завтраку ждут.
Тропинин обернулся к Данилевскому:
— Слыхал? Вот тебе и жизнь моя.
Он тщательно вытер кисти, сменил перепачканную красками коричневую блузу на белоснежный халат и, передав приятеля на попечение жены, ушёл в поварню.
Кухонный чад так густо пахнет снедью — дохнёшь и то сыт будешь. Стряпуха Аграфена сажает в печь кулебяку с осетриной. Главный повар Федосеич, ругаясь нехорошими словами, вылавливает из кастрюли чёрных тараканов. У поварёнка Гришки распухло красное, как свёкла, ухо. Зачем проворонил? Зачем допустил тараканов в господский суп-прентаньер?
Из тёмного люка, ведущего в погреб, поднимается по крутой, почти отвесной лесенке казачок Фомка. Заслонённое рукой пламя свечи озаряет снизу его рябоватое лицо. Отражённой свет играет в зрачках, придавая простодушным Фомкиным глазам новое выражение, лукавое и насмешливое, и Тропинин, старательно взбивая сливки, наказывает:
— Вечерком придёшь ко мне, я рисовать тебя буду.
— Не?! Взаправду рисовать? Будто графа али барина какого важного!.. — Фомка хмыкает от удовольствия. — Непременно приду, Василь Андреич.
Художник аккуратно наполняет формы бисквитным тестом, а внимательный глаз его отмечает то непринуждённо-грациозную позу девушки, прикорнувшей на сундуке, то мелкую сетку морщин под глазами старшего повара, то сизоватый нос кухонного мужика Федьки. И вспоминаются слова сверстника по академии Варнека: «Я уезжаю в Италию, но ничего совершеннее натуры найти не надеюсь».
Тропинин на всю жизнь запомнил эти утешительные слова, а скоро и сам убедился, что природа — лучший учитель: Украина, имение Моркова заменили ему Италию.
Тропинин не получил заграничной командировки. Даже академии не окончил: советник Щукин предупредил графа о покушении Строганова на его собственность, и Морков поспешно отозвал Тропинина.
Он красил забор и кареты, заведовал буфетом, сооружал торты, прислуживал за столом, сопровождал графа в поездках, обучал бесталанных графских отпрысков живописи, расписывал церковь в Кукавке, писал портреты своих господ. И при всём том упорно учился. Иногда в изнеможении засыпал перед мольбертом; едва очнувшись, снова брался за кисть. «Он лбом стену прошибает», — говорили почитатели его таланта.
— Прошу взглянуть, мосье де Вильбуа! Сей фамильный портрет я презентую к свадьбе старшей дочери моей графине Наталье Ираклиевне. Многие истинные ценители весьма одобряют. Он не вполне закончен, однако…
— Это есть бесподобно! — воскликнул француз. — Это есть замечательно!
Его сиятельство граф Ираклий Иванович Морков услаждался впечатлением, произведённым портретом на француза. Недаром, показывая гостю свой новый, роскошно украшенный дом, он приберёг на закуску мастерскую крепостного художника. Тут было чем удивить даже самого просвещённого иностранца!
— Я восхищён! — продолжал француз, внимательно изучая портрет. — Я совершенно очарован! Я узнаю кисть большой мастер… Его имя, дорогой граф, скажите мне его имя.
— Да, признаться должно, художник небезызвестный, — самодовольно отвечал хозяин. — Тропинин. Василий Тропинин.
— О, мосье Базиль Тропинин! Я знаю, очень хорошо знаю творения этот знаменитый художник. Я вам завидую, дорогой граф. Вы будете счастливый обладатель истинный шедевр. И этот великий мастер оставляет свой ателье, чтобы работать у вас? Он, вероятно, часто посещает ваш дом? Я был бы счастлив сделать его знакомство.
— Весьма рад возможности исполнить ваше желание, любезный мосье де Вильбуа!
Запыхавшийся, раскрасневшийся у плиты, снимая на ходу поварской халат, Тропинин поднимался по винтовой лестнице. У дверей мастерской он бросил халат на руки Фомке, который шёл за ним по пятам.
— Накажи Корнею, бисквиты бы не пересушили в печи. А торт без меня бы не уделывали. Сам подоспею.
— Колпак-то, колпак-то позабыли снять, Василий Андреич! — испуганно зашептал Фомка.
— Ах ты батюшки!
Сдёрнув колпак, художник тщательно вытер платком потный лоб и толкнул дверь в горницу.
— Поди-ка, Василий! Господин де Вильбуа хочет с тобой познакомиться, — милостиво объявил граф.
Тропинин сдержанно поклонился, но француз бросился к нему с протянутыми руками: