возили грамоты, через них город извещал другой город, что он со своей землей стоит за православную веру и идет на польских и литовских людей за Московское государство. Из городов бегали посыльщики по селам, сзывали помещиков, собирали даточных людей[139] с монастырских и архиерейских сел; везде по приходе таких посыльщиков звонили в колокола, собирались люди на сходки, делали приговор, вооружались чем попало и спешили в свой город, кто верхом, кто пешком, а в город везли порох, свинец, сухари, толокно и разные сласти. Пред соборным духовенством происходило крестное целование всего уезда. Тут русский человек присягал и обещался пред Богом стоять за православную веру и Московское государство, не отставать от него, не целовать креста польскому королю, не служить ему и не прямить[140] ни в чем, не ссылаться письмом или словом ни с ним, ни с поляками, ни с Литвою, ни с московскими людьми, которые королю прямят, а биться против них за Московское государство и за все российские царствия и очистить Московское государство от польских и литовских людей; вместе с тем обещались заранее служить и прямить тому, кого Бог даст царем на Московское государство и на все государства русского царствия.
Андреев вез в Москву список такой присяги для людей московских и подгонял своего коня, торопясь поделиться с единомышленниками впечатлениями. Но в то же время мысль о Пашке не оставляла его ни на минуту. В каждой одинокой встречной женщине он видел ее и гадал о ее участи.
«Словно колдовство, — думал он в бессонную ночь, — не видел, а томлюсь все время. Хоть повидать бы! Может, и успокоюсь».
Так он миновал Коломну, и вдруг на дороге его остановили шиши.
— Семен Андреевич! — окликнул его знакомый голос.
Он оглянулся и, увидев Лапшу, спросил:
— Откуда?
— А мы везде. Теперь здесь станом раскинулись. Ты куда, скажи на милость?
— В Москву спешу!
— В Москву? — удивился Лапша. — Тогда ворочай коня, да к нам. Теперь птицы поляки не пропускают, не то что ратного человека.
Андреев удивился.
— Да уж так! Встревожены ляхи очень. А ты лучше иди к нам. Здесь князь Теряев своих людишек оставил, так ты возьми над ними начало. Верь на слово, скорее других в Москву попадешь!
Андреев не знал, что делать, но Лапша уже взял его коня под уздцы и повел в чащу леса по глубокому снегу.
— Мы из-под Вереи сюда пришли, — говорил дорогой Лапша, — больно уж за нас принялись. Беспокойно стало.
Они выехали на поляну, и Андреев увидел заброшенную деревушку. В ней и расположились шиши, сторожа на дороге польские обозы и перехватывая их.
Таким образом, возвращение Андреева в столицу задержалось.
Между тем там назревали важные события. Вся Москва кипела, как вода в котле; еще немного — и с шумом все выплеснется через край, и это все яснее и яснее сознавали поляки, а особенно те русские, которые держали их сторону и засели в Кремле, в царском тереме. Бояре Салтыков, Андронов и другие, дьяк Грамотин чувствовали, как должна быть велика к ним ненависть всех русских, и трепетали за свою жизнь, зная, что им первым не будет пощады.
Беда надвигалась. Каждый день польские лазутчики приносили в Кремль новые вести, одну другой тревожнее.
— Движется князь Пожарский с ополчением!
— Идет князь Трубецкой из Калуги!
— Заруцкий двинулся из Тулы!
— Прокопий Ляпунов с несметным ополчением собрался в Шацке.
И поляки знали, что те же известия получают и москвичи; знали уже потому, что москвичи с каждым днем становились все смелее.
Гонсевский ходил мрачный, как туча. Бояре дрожали, когда он их созвал на думу.
— Здесь крамола среди бояр, — сказал Гонсевский. — Не может иное быть! По всей Руси из Москвы идут грамоты. Кто пишет? Откуда?
— Не иначе как патриарх, — ответили трусливые бояре.
И в тот же день к Гермогену была приставлена стража, были отняты у него бумага и чернила и было прервано всякое сообщение с внешним миром.
Отношения обострялись.
— Припасов нет! — говорили поляки.
— Требовать от города! — приказывал Гонсевский.
А москвичи отвечали:
— Ничего вам не будет, кроме пороха и свинца вам в лоб либо в спину!
Приближалось торжественное празднование в Москве Вербного воскресения 1612 года. В былое время через всю Москву ехал патриарх на осляти, которого вел за узду сам царь, и на этот праздник народ стекался в Москву со всех сторон. Это скопление особенно пугало поляков.
— Не делай им праздника, — уговаривали бояре Гонсевского. — Смотри, смута будет. Лучше прицепись к чему-либо и бей их!
Гетман, конечно, был согласен с мнением бояр, но он был прозорливее их и знал, что это легко сделать лишь на словах.
— Слышь, — в тот же день говорил какой-то рыжий детина на площади, — говорят, патриарха на манер колодника держат, из кельи не пущают.
— Верно, — подтвердил какой-то расстрига, — и, слышь, праздника не будет. И чтобы в колокола ни-ни!
— На днях съехались ляхи у Михайлы Никитова и всю живность насилком взяли!
К толпе подошел Силантий.
— Что это, молодцы, с нами делают и сказать нельзя! — заговорил он. — Служить Богу не дают, патриарха поносят, насильничают над нами. Да диво бы полячье поганое! А то нет, наши же бояре! Нешто можно? Да чего нам-то смотреть? Взять колья, да на них!
— Верно! — загудело в толпе.
— Ребята, в Кремль! — закричал Силантий, лихая мечом.
— В Кремль, в Кремль! — гулом пронеслось по площади, и толпа тысячи в три ринулась к кремлевским воротам. — Давайте, бояре, сюда! Отпустите патриарха! Как вы смеете, схизматики проклятые, праздника нас лишать? — кричали с бранью из этой толпы.
Испуганные бояре бросились к Гонсевскому.
— Бей их теперь! — посоветовали они.
Гонсевский пожал плечами и ответил:
— Я не о двух головах! Отогнать — отгоню, а волку в пасть лезть охоты не имею.
Он выслал немецкий отряд, вооруженный мушкетами, и отогнал толпу.
Прежние забияки мирно расходились и говорили:
— Небось не лишит праздника!
И действительно, обычный выход патриарха и шествие на осляти состоялись, но никогда Москва не праздновала так печально этого дня. Накануне разнесся слух, что поляки хотят привлечь этим шествием как можно больше народа и начать избиение. Слух подействовал, и главные московские улицы были почти пусты. Освобожденный на время патриарх ехал на осляти, как пленник, с поникшей головой и безнадежным взором, а вел осла под уздцы всем ненавистный боярин Гундуров.
— Поношение и поругание! — с возмущением говорили москвичи и мстили полякам: везде на окраинах города, где ни показывались поляки, тотчас затевалась свалка, и избитые поляки возвращались в Кремль, горя ненавистью и злобой.
Поздно ночью Салтыков пришел к Гонсевскому.
— Слышь, воевода, — заговорил боярин, — бьют москвичи ваших! Вступись за своих и задай им жару!