зарегистрировав билет, оказались среди толпы, Разинская пошла к буфету. Куда же им еще деваться до объявления на посадку? В буфете была очередь. Разинская заняла очередь в буфет и когда Николаев и Виртанен, так и не найдя для себя местечка поспокойнее, подошли совсем близко, она, шепнув впереди стоящему, что отойдет на секундочку за друзьями, направилась к ним.

— Какая неожиданная встреча! — воскликнула приветливо. — Здравствуйте, капитан! Добрый день, подполковник! Итак, вы нас покидаете, Любовь Карловна? Жаль. Мы так интересно, помнится, беседовали. Хотите кофе? У меня и очередь подходит.

— Что это вы не через депутатскую? — насмешливо спросил Николаев. Разинская увидела в его глазах холодную, неприкрытую убийственную ненависть.

— Надо блюсти социальную справедливость, — улыбнулась она ему в ответ, подавляя досаду. — Если каждый начнет с себя, только тогда нам удастся достичь ее всюду. Да и рейс у меня местный.

Николаев усмехнулся:

— Ну-ну…

Люба почувствовала что-то неладное. Ей захотелось разрядить обстановку:

— Пожалуй, право, отчего бы не выпить кофе, — она просительно посмотрела на Николаева. Увидев его ответную улыбку, Разинская отвернулась. Ей так не улыбались. Никто. Никогда.

— Чего хочет женщина, того хочет бог, — бросила через плечо, указывая путь, — идите к тому столику, на котором табличка «Не обслуживается». Я договорилась. Не толкаться же нам, ей-богу…

— А как же социальная справедливость? — скривив губы, спросил вдогонку Николаев. Но на эти слова Разинская не отреагировала. Все это мелочи. Никакой социальной справедливости нет и быть не может — это Разинская считала незыблемым. Вернулась в очередь, взяла бутерброды с сыром. Помнила, что сахар класть нельзя, нейтрализует яд. Быстро сообразила, как поступить с чашками. Ну, конечно, прежде всего надо предложить гостям — это же ее гости, можно считать! Соседи по очереди были слишком заняты собой, чтобы обратить внимание, как в одну из одинаковых чашек с эмблемой Аэрофлота женщина в больших дымчатых очках быстро вылила содержимое темного флакончика из-под лекарств. Шла к столику, повторяя про себя: «В левой руке — для нее, в левой руке — ей». Боялась перепутать. И когда поставила чашки перед Виртанен и Николаевым, почувствовала, как от напряжения свело пальцы. Вернулась за своей чашкой и сыром. Теперь все, как у всех. Ничего бросающегося в глаза. Осталось малость — быстро, единым духом, подменить кейс.

Чинно, маленькими глотками смаковали кофе. Обменивались ничего не значащими репликами. О погоде, о море, о Москве… Об Инске и Петрозаводске.

— Надеюсь, вы еще навестите наш город, — учтиво проговорила Разинская, обращаясь к Виртанен. — Кстати, проверьте, на месте ли билет… Положите поближе, а то знаете ли, как бывает.

Поймала взгляд Виртанен, та опять нежно и вопросительно смотрела на Николаева.

— Да-да, — кивнул тот.

— Посмотрю, на месте ли мой, — сказала Разинская и, наблюдая за Виртанен и Николаевым исподлобья, нагнулась к своей сумке вязки макраме. Те двое вместе рассматривали билет, потом глаза обоих были устремлены в дамскую сумочку, куда Любовь Карловна его упрятала, потом они не могли отвести взгляд друг от друга. Это были секунды, но Разинская успела. Сумка вязки макраме распахивалась, как папка — надвое. Потом легонько толкнула вперед свой кейс, и слегка потянула на себя кейс Виртанен, и, подняв на колени сумку, прилюдно завязала ее веревочные ручки.

А Виртанен допила свой кофе до конца. До донышка. И даже не прикоснулась к бутерброду.

«Все кончено», — облегченно вздохнула Разинская, — эти люди ее больше не интересовали.

Еще несколько минут пустого разговора, и, слава богу, диктор объявил посадку на Москву.

— Ну, а мне еще ждать, — сказала Разинская, обращаясь к подполковнику. — Надеюсь, Феликс Николаевич, вы проводите Любовь Карловну как полагается, до трапа? Мягкой вам посадки, дорогая. Дальнейших вам успехов на вашем благородном поприще.

Люба сдержанно поблагодарила. Николаев молча кивнул, бросив на столик мелочь. Разинская посмеялась ему вслед. Больше она не следила за этой парой. И не видела поэтому, что у самого трапа Николаев достал из своего портфеля и передал Любе толстую канцелярскую папку…

— Что это? — удивленно спросила Люба.

— Я хочу, чтобы ты прочитала все, что здесь написано, — ответил он, глядя почему-то мимо ее лица. — Обязательно. Потом ты поймешь, что следует делать с этим дальше. И я верю, поступишь по чести.

— Боже мой, — встревожилась Люба, — Феликс, не надо говорить загадками! — ее ужаснуло выражение его лица. Да не на век же они расстаются, чтобы так проступила боль, даже отчаяние! Если не он, она сама, у нее скоро, в ноябре, отпуск…

— Я сказал, что хотел. Тебе пора, — сдержанно ответил он.

— Когда ты приедешь? А хочешь, через пару месяцев… — Поцелуй меня, — сказала она, не получив его ответа.

Он едва коснулся ее лба.

— Не так, — с болью прошептала она.

Он зажмурился, почувствовав предательские слезы.

Папка, которую Люба уже взяла в руки, мешала ему прижать ее к груди, и он привлек к себе ее голову и крепко поцеловал в губы. Так путник в пустыне припадает к опустевшей фляге, надеясь найти последнюю животворную каплю. Поцелуй был долгим. Люба снова почувствовала себя счастливой. Прошептала:

— Я буду ждать тебя, я так буду ждать тебя…

Он погладил ее по щеке, кивнул и пошел по летному полю, к зданию вокзала, так больше не обернувшись. Хотя чувствовал, знал, она ищет его глазами, стоя на верхней площадке трапа, смотрит на него и будет смотреть, пока стюардесса не попросит ее пройти в салон.

XXXI

Любино место оказалось у прохода. Рядом уже уткнулись в журналы двое немолодых загорелых мужчин. Один из них буркнул нечто приветственное. Люба уселась, положила на колени кейс, поверх него папку Николаева. Помедлила, чуть подалась вперед, чтобы заглянуть в иллюминатор. Оказалось, сторона, с которой она сидит, выходит в лес, на поле. Как ни старайся, не увидишь провожающих. Самолет качнулся, и Люба поняла, что трап убрали. Автоматически застегнула лямки привязного ремня. Что-то уже вещала по внутреннему радио стюардесса. Люба не слушала, она развязывала тесемки папки. Раскрыла и улыбнулась, погладив глянцевую поверхность прекрасного листа настоящей финской бумаги — Люба сама любила такую. Милый, милый Феликс, он и тут верен себе. Решил проститься с ней стихами. Шекспир, конечно, его обожаемый Шекспир, сонет номер сто девять.

Меня неверным другом не зови, Как мог я изменить иль измениться? Моя душа, душа моей любви, В твоей груди, как мой залог, хранится… Ты мой приют, дарованный судьбой. Я уходил и приходил обратно Таким, как был, и приносил с собой Живую воду, что смывает пятна. Пускай грехи мою сжигают кровь, Но не дошел я до последней грани, Чтоб из скитаний не вернуться вновь К тебе, источник всех благодеяний. Что без тебя просторный этот свет?
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату