ЭТОГО НЕ БЫЛО.
И ВСЕ-ТАКИ ЭТО БЫЛО, ОН ЭТО ВИДЕЛ.
Лицо Уткина, когда оперативная группа вошла в квартиру… Дверь им открыла Анжела Харченко по прозвищу Аптекарша. И Шапкин не удивился, застав ее в его квартире – сонную, с припухшим ртом, без макияжа, в одном пеньюаре, наброшенном на голое тело.
И через мгновение – его же лицо, когда он узрел водителя фуры, которого они прихватили с собой. По лицу как волна прошла судорога, в глазах отразился животный ужас. И этот ужас передался их главному, их основному свидетелю по делу: водитель фуры побелел как полотно. Дрожащими руками он полез в карман, достал бумажник, выдернул из него сторублевку, пятидесятирублевку, скомкал и швырнул к ногам Уткина, сидевшего на разобранном диване.
Эта очная ставка по сути своей была нарушением всей процессуальной процедуры, но Шапкин, Поливанов, сыщики – они все пошли на это нарушение. Важна была первая реакция. ЕГО реакция.
На стене в прихожей висел календарь. В ходе обыска его сняли. Один день сентября был обведен черным фломастером. И это было не воскресенье. Это была именно суббота.
На ЕГО лице отразилось все как в зеркале – и этот календарь, приобщенный к делу в качестве улики, тоже. На НЕГО там, в квартире на улице Ворошилова, вообще очень трудно было смотреть. Что-то мешало, вонзалось в вас как острый осколок. Шапкин… он присутствовал при сотнях обысков, допросов и очных ставок за свои двадцать лет службы, но вот этого невидимого, но грозного, наполняющего собой, точно смертной заразой, спертый воздух – острого, ранящего – ЭТОГО он не ощущал, не испытывал никогда и нигде прежде. Уткина надо было допрашивать, задавать ему вопросы, но слова будто застывали, замерзали в горле.
– Так когда же все-таки пропал ваш сын Михаил? – Шапкин чувствовал почти физическую боль. – Утром в воскресенье или ночью в субботу? И кто отвез его на попутной машине в Елмановский лес и там…
Уткин низко наклонился, скорчился.
– И там нанес несколько ударов по голове тупым предметом, предположительно молотком. Куда дел молоток?!
От крика дрогнули стекла в окнах. И – как показалось Роману Васильевичу Шапкину, который в этот момент был словно пьяный от ярости, от бешенства, от этой пронзающей насквозь боли, – конечно же, ему показалось, почудилось, что по зеркалу, укрепленному в простенке между двух окон, прошла какая-то странная рябь.
– Там он, там… я его бросил, – прошептал Уткин.
– Где?
– Там, в лесу, я покажу.
– За что ж ты его убил?
Анжела Харченко по прозвищу Аптекарша, поначалу ничего, совсем ничего не понимающая, уведенная было оперативниками из комнаты, где она с таким пылом и удовольствием отдавалась любви, вновь вернувшаяся («Пустите меня к нему, что вы делаете, как вы смеете, пустите!»), плюхнулась на стул. И зеркало смиренно отразило ее двойника – темные волосы, оголенное плечо…
– Он мне мешал. Он надоел мне. – Уткин уставился в пол, на свои босые ноги. – Она привезла его… моя бывшая жена… она подкинула его мне, как кукушка. Она сломала мне жизнь тогда и попыталась снова ее сломать, когда… когда я только оправился, встал на ноги, когда я собрался жениться на женщине, которую… Да вот на ней же! А сын… его не надо было мне здесь, слышите вы? Я не хотел, не желал видеть его тут, она забрала его, вырастила из него свое подобие, а потом опять подбросила мне – «корми, расти». А с чего это я должен был кормить его, тратить на него свои деньги, свое время, свою жизнь? Я никогда его не хотел, я даже не был уверен – мой ли он. Она и раньше мне изменяла с первым встречным, дрянь! Тебе ли… – внезапно он обернулся к начальнику отдела милиции полковнику Поливанову. – Тебе ли, Аркадий, этого не знать?!
– Замолчи! – Поливанов сжал кулаки, побагровел. – У меня никогда с твоей женой ничего не было. А ты… ты убил своего сына, ты… тебя расстрелять за это мало, ты всех обманул, весь город…
«ОН МНЕ НАДОЕЛ»…
ВОТ ЭТО и есть причина? Шапкин закрыл глаза. Это мотив? Вот так просто – ребенок, сын надоел и его можно… убить? А потом взорвать известием город, заставить искать, встав в первые ряды волонтеров, искать, землю рыть носом, отлично зная и ТО место, и ТОТ час, когда все произошло…
Бешенство уступило место усталости и какому-то отупению. Роману Васильевичу Шапкину – человеку неробкого десятка, стало, наверное, впервые в жизни по-настоящему страшно.
В простенке между окнами висело зеркало – старое, немного мутное, в человеческий рост. Они отражались в нем все. Шапкин отвернулся – невозможно, сил нет НА ВСЕ ЭТО ГЛЯДЕТЬ. Но потом… ему снова показалось, да нет, не может такого быть… Он подошел к зеркалу вплотную. Рама его была выкрашена коричневой краской, он машинально колупнул ее пальцем… Да нет, быть такого не может. Мало ли на свете похожих зеркал.
За окнами просыпалась, готовилась к новому дню улица Ворошилова. Самая известная улица Двуреченска. Когда-то вон там, на месте силикатной пятиэтажки, стоял двухэтажный деревянный дом, который сгорел. Роман Васильевич Шапкин его уже не застал, но представлял себе этот дом по рассказам и своего отца, и своего наставника по службе ветерана Сысоева. Тот не только принимал в октябре сорок восьмого года участие в поднятии трупов погибших детей из провала. Он также одним из первых в ночь с первого на второе мая того же сорок восьмого прибыл по вызову на улицу Ворошилова. И ночь эту запомнил на всю жизнь. Именно он написал рапорт об обстановке на месте убийства гипнотизера Валенти и его сожительницы Мордашовой, подшитый в дело. Странно, но впоследствии он каждый раз – выпивший или трезвый, в кругу коллег, милицейской молодежи или друзей-ветеранов – рассказывал о событиях той ночи совершенно по-разному. Лишь несколько деталей были всегда неизменны: пролом в двери – зияющая дыра от пола до дверной ручки, кровавые пятна на обоях, на дверных косяках, на подоконнике, рваные раны на трупах и торчащие из ран осколки разбитого зеркала.
– Я ничего не знала, я не знала, он сделал мне предложение, хотел жениться на мне, но я так быстро не могла, я хотела подождать немножко, все взвесить, это же такой серьезный шаг… господи, я же думала, что он хороший человек, надежный, правильный… он же учитель… он же их учит… детей…
Рыдания, причитания Аптекарши здесь, в этой комнате, при НЕМ, казались такими лишними, хотя в них не было никакой фальши.
Фальшь была в чем-то другом. Быть может – вот в этой крашеной зеркальной раме?… А может, в самом отражении – четком и одновременно призрачном, цельном и расчлененном, распадающемся, неподконтрольном сознанию.
Глава 33
ВЕТРЕНЫЙ ДЕНЬ
Примета, верная к грядущей перемене погоды, – ветер. Несмолкаемый шум ветра в кронах деревьев, желтый листопад – таким остался этот день в памяти Кати.
И как ветром наполнился Двуреченск слухами и молвой, распространившимися со скоростью света: поймали, поймали, задержали… К девяти часам утра во всех магазинах, дворах, на всех улицах, на радиостанции, в интернет-кафе, у пожарных, в бане, в городской администрации, в кабинете мэра, в суде, в доме престарелых, в школе все только и говорили, обсуждали, ужасались. Над городом витал новый миф: «Завуч Уткин убил своего восьмилетнего сына, потому что тот мешал ему жениться».
ПОТОМУ ЧТО МЕШАЛ ЕМУ…
На улице Ворошилова – на этой уже вдвойне самой знаменитой, самой зловещей улице города – толклись зеваки. Перешептывались, пялясь на окна учительского дома, и иногда косились в сторону силикатной пятиэтажки, которая, впрочем, ни к чему такому, и по городским слухам, отношения не имела. Она просто занимала теперь «то самое место».
Во дворе школы и в вестибюле перед портретом Миши Уткина тоже собрались школьники, учителя. Уроки физики были отменены.
Но в «Далях», до которых наконец-то ПОСЛЕ ВСЕГО добрались Катя и Анфиса, ни улицы Ворошилова, ни школьного двора было не видать.
Кате позвонил Вадим Кравченко – «Драгоценный».