(сам! ради такого случая, не доверит лаборантке важную работу) заморозит их на быстрой заморозке. Приготовит препараты… Потом уже за микроскоп. Остаток тканей проведут потом лаборанты для более пристального изучения. А сейчас надо быстрее. Хирурги ждут.
– Та-та-та! Та-та-та! – доносилось из-за закрытой двери Михаила Борисовича то ли пение, то ли рычание. И все ходили по коридору на цыпочках – знали, что лучше его не беспокоить, когда он смотрит операционный материал.
На его столе на картонных планшетках лежали принесенные лаборанткой свежеокрашенные и высушенные стеклышки препаратов надпочечника. В свете солнечных лучей, льющихся через занавеску окна, они отливали оттенками роз и сирени, но отнюдь не пахли цветочными ароматами – воняли спиртом и ацетоном. Постоянно желчный в любое другое время, за микроскопом Михаил Борисович Ризкин становился совершенно неузнаваемым. Он ласково разговаривал с этими плоскими прозрачными стеклышками, разглядывая сначала на свет микроскопически тонкие срезы ткани, накрытые еще более тонкими стеклянными пластинками. Он радовался каждой своей морфологической находке, не различая, каким именно образом она была получена – посредством ли операции или уже вскрытия. Его радовали соответствие, логичность и завершенность функции и формы, о которых он мог судить, глядя в микроскоп. Если Эркюля Пуаро радовали его собственные «маленькие серые клеточки», то Михаила Борисовича радовали клеточки отнюдь не свои. По нюансам оттенков, по величине и форме клеток, по виду их ядер, полноте цитоплазмы и включений, по самому их количеству он делал выводы, от которых зависела жизнь больного. Или, что было, впрочем, иногда не менее интересно, он изучал, отчего наступила смерть. Его работа была в чем-то сродни деятельности самого бога, но Михаила Борисовича никогда не радовало, что он может вершить судьбы людей. Его интересовал сам процесс. Только процесс и выводы, вытекающие из него.
Сейчас перед ним были стекла операционного материала. Михаил Борисович хлопнул для затравки в ладоши и уселся за микроскоп. Микроскоп был для него родным существом. Он на ощупь знал каждый его винт, каждый выступ. Он был будто его вторые, внутренние глаза. Микроскоп имел автономную систему электрического освещения, но сейчас почему-то рука Михаила Борисовича сама потянулась, как в прежние годы, когда еще микроскоп у него был совсем простой и старый, поправить зеркало. Это движение выдало в нем легкое волнение. Он удивился и хмыкнул этому жесту, после чего пожал плечами, сел поудобнее, перебрал на планшетке несколько стекол. Посмотрел одно из них, видимо, больше ему понравившееся, на свет и первым положил его на предметный столик. Лаборантка, случайно проходившая мимо его двери, услышала сдавленный возглас: «Ага!», а потом звуки замельтешили, как мелкая дробь.
– Та-та-та? Та-та-та? – вопросительно раздавалось за дверью. Лаборантка прошла по своим делам. Через десять минут, когда она возвращалась обратно, из-за двери раздавалось уже победное:
– ТА-ТА-ТА! ТА-ТА-ТА!
Она тихонько приоткрыла дверь и увидела, что Михаил Борисович, сдвинув на лоб очки, возбужденно листает атлас опухолей человека.
– Та-та-та! Та-та-та! Вот они, прекрасные! Светлопрозрачные, янтарно-желтые… Конечно же, это опухолевые клетки, сомнений быть не может.
Заметив лаборантку, он нахмурился и быстро спросил:
– Чего тебе?
– Мне показалось, вы что-то сказали… – схитрила она, чтобы ей не попало от начальника за то, что она прервала его размышления. Лаборантка была пожилая, много лет проработавшая с Михаилом Борисовичем, очень ответственная. Ей хотелось узнать, понравились ли ему препараты, которые она приготовила. Он догадался и буркнул:
– Все хорошо, иди!
Он повернулся к клавиатуре компьютера и двумя указательными пальцами застучал с поразительной быстротой. В нескольких ровненьких, лаконичных строчках он уместил описание препаратов, а потом с новой строки крупными буквами вывел слово «Заключение» и в последний раз, как перед прыжком в воду, задумался, прежде чем напечатать суть – окончательное название опухоли.
– Та-та-та! Та-та-та! – уже не пропел, а задумчиво проговорил Ризкин, последний раз заглянув на всякий случай в атлас. Он напечатал два слова, еще раз задумался и, как бы подводя окончательную черту, поставил внизу свою размашистую, витиеватую подпись.
Во рту как-то странно подсасывало, будто хотелось чего-нибудь съесть.
– Так это старое ощущение. Мне хочется сыру и кофе! – Тина открыла глаза и поняла, что проснулась. Ей показалось, что она совершенно здорова, и она собралась спустить с кровати ноги и встать.
– Куда? Ну-ка, лежать! – над ней склонились мама, Мышка, Аркадий.
– Поздравляю! Все плохое закончилось! – сказала ей Мышка, наклонилась и поцеловала в щеку. У мамы сморщилось, сжалось в кулачок лицо. Аркадий и тот не смог сдержать волнение, смущенно стал чесать красный шелушащийся кончик носа. Тина вдруг вспомнила про свою болезнь и операцию. Разве это все было с ней? Она вдруг почувствовала такой прилив сил, что подумала: вот сейчас напряжется, поднимется и легко соскочит с кровати, как раньше. Она вдохнула посильнее, чтобы выполнить задуманное, и тут ее пронзила жестокая боль в спине, и в ответ на эту боль заныло, задрожало все ее исколотое, измученное тело. Тина не выдержала и застонала. Оказалось, что это странное, прекрасное ощущение бодрости и здоровья было лишь фикцией, миражом, а на самом деле она даже не в силах повернуться на своей функциональной кровати.
– Лежи, лежи! – уловив перемену в ней, сказала мать.
Теперь уже медленно, будто проверяя, Тина подняла руку к груди, нащупала место, где раньше стоял катетер. Его там не было.
– Убрали? – спросила она, найдя глазами Барашкова.
– Не вечно же ему там стоять. Но ты поосторожнее, повязку-то не сдери! – Аркадий приподнял лейкопластырь и посмотрел на два аккуратных шва, наложенных на кожу.
Вокруг них уже разливался противный сине-желтый синяк. – Если будет чесаться, скажи сестре, она обработает.
Тина с трудом, но все-таки приподняла голову.
– Когда же закончилась операция? Два часа назад?
Все молчали.
– Шесть часов назад? – Она взглянула в окно – ярко светило солнце. – Сутки? Сколько же часов я спала? – Язык ворочался плохо, но говорить она все-таки могла, и это ее обрадовало.
– Трое суток. – Мать украдкой вытерла слезинку.
– Ни фи-га се-бе! А с ба-а-шкой-то у меня после такого сна все в поря-я-дке?
– Не знаю. Посмотрим, как себя будешь вести, – улыбнулся Барашков, и все опять замолчали.
«Опухоль!» – вспомнила Тина. Вот в чем теперь самый важный вопрос ее жизни.
– Вы опухоль видели?
Ну не должны же они мне соврать. И вид у них достаточно спокойный, глаза не прячут.
– Опухоль, к счастью, была только в одном надпочечнике. Окончательный ответ из патанатомии еще не пришел. – Аркадий присел на краешек ее постели. – Но ты, Тина, молодец! Хорошо справилась с операцией. Сейчас должна пойти на поправку.
– Я, что ли, справилась! – Тина смутилась от его похвалы. – Это вы все справились, ваша заслуга.
– Михаил Борисович сказал, что сам к тебе зайдет. Сказал, что соскучился.
– Он соскучился? Но я в таком виде! – Тина не поняла, почему и мама, и Барашков, и Мышка, все покатились со смеху.
– Чего вы смеетесь? У меня даже прически нет!
– Михаил Борисович переживет, что ты без прически. – Барашков по простоте душевной хотел добавить что-то еще, но Маша вовремя наступила ему на ногу. И все вдруг заметили, что Тина вдруг на глазах стала превращаться в себя прежнюю. И хотя ее лицо и тело были еще по-прежнему изменены болезнью, всем пришло в голову, что с тех пор, как она раскрыла глаза после операции, в ней произошла прекрасная и внезапная перемена.
– А-а-а… поесть мне что-нибудь можно? – застенчиво спросила она. – А то такое чувство, что я не ела несколько лет.