– Каждому ясно, что Славе жизнь не дорога.
Азарцев закурил. Он стал много курить в последнее время.
– Слушай, Гриша, – вдруг сказал он. Он как-то раньше к Грише относился несерьезно, а тут вдруг спросил. Очень захотелось ему узнать Гришино мнение. – А как ты думаешь, что в жизни важнее всего?
Гриша ответил быстро, как будто ответ так и сидел у него на губах:
– Чтобы тебя кто-нибудь любил. По-настоящему. Не один месяц или год, а всегда.
Азарцев переспросил:
– Чтоб ты любил или тебя любили?
Гриша передернулся даже от такого непонимания.
– Что б вас любили. Как мамы любят.
Азарцев подумал.
– Ну, вот тебя Николай любит, а ты же его боишься?
И Гриша так же быстро ответил:
– Если б он меня не любил, я бы умер. Слава вот поэтому и пьет. Он тоже хочет умереть.
Азарцев посмотрел на Гришу, спросил:
– Тебе долго еще учиться?
– Четыре года. А что?
– Уходить тебе надо отсюда, вот что. Не дело тебе на кладбище сидеть.
Гриша помолчал, будто раздумывал, вздохнул:
– Нет. Если я отсюда уйду, памятники некому будет делать. А это тоже деньги немаленькие. Я никого не хочу подвести. Мой отец ведь тоже там, – Гриша мотнул головой в сторону мемориала в глубине кладбища. – И если я уйду, это значит, что я простил мучителей своего отца. А я их простить не могу. Дядя Николай их найдет, я верю.
Азарцев походил еще, взял чайник, пощупал его остывший бок.
– Чаю хочешь?
– Нет, – Гриша прошел к своей незаконченной работе и взял троянку. – У меня заказ срочный. Кстати, не посмотрите? Лицо на фотографии какое-то кривое, никак не получается.
Азарцев подошел, посмотрел фотографию, посмотрел Гришину работу. Свернул фотографию пополам вдоль лица.
– Ты на кривую часть не смотри. Делай обе половины лица одинаковыми. Родственников это больше устроит. Кому же охота деньги платить за кривой памятник? К тому же, может, когда этого человека фотографировали, у него в этот момент зуб болел?
– Похоже, – улыбнулся Гриша. – Спасибо за совет.
– Так остаешься работать? Не поедешь домой? – еще раз спросил Азарцев.
– Нет, не поеду. А вы идите, – Гриша от старания закусил губу. – Мне уже не так страшно. Я буду работать и их ждать.
– А что, они сказали, что сюда приедут? – Азарцев подумал, что это было бы крайне неосмотрительно.
– Не знаю. – Гриша смахнул пыль с каменного лица будущего памятника специальной кисточкой и еще чуть подправил пальцем. – Но я буду их ждать, когда бы они ни вернулись.
Азарцев вышел. Он сел в свою машину и завел двигатель, но не тронулся с места. Ему хотелось ехать, но он не знал куда. Он вспоминал слова Гриши о любви. Он думал, что Гриша, наверное, прав, хотя Азарцева всегда учили, что главное – любить самому. Твоя любовь дает счастье тому, кого ты любишь. Нет, Гриша, конечно, прав. Важно, чтобы любили тебя. Тогда ты защищен колпаком чужой любви от одиночества, от неприятия тебя миром, от бедности. Тот, кого любят, уже богат. И Гриша был богат, когда его любила мама и любил отец. И он, Азарцев, в детстве тоже был богат любовью. А потом? Кто его любил потом? Юлия точно не любила. Оля? Это он ее любил и любит. Это и правильно – родители всегда должны больше любить детей. И он всегда получал любовь от своих родителей, только теперь уже почему-то забыл об этом. А Гриша не забыл. Гриша счастливый – его любили, он отвечал на любовь и никого не предавал. А вот он, Азарцев? Он предавал. И его предавали. И снова возникло в его памяти белое пятно. Оно возникало всегда в последние два месяца, когда он хотел подумать о той, которую предал последней. Какое это громкое слово – «предательство». Но разве он виноват? Разве он поступил хуже, чем поступают многие? Нет. Он поступил обычно. Он даже не хотел вспоминать ее по имени – ту, с которой обошелся так плохо. А как поступили с ним? Не в любви, в большем… Сначала заманили, потом отобрали. Отобрали дело всей его жизни, и он теперь бальзамирует каких-то покойников. Он вспомнил Славу. От него, оказывается, ушла жена. Но он, Азарцев, ни от кого не уходил. Просто так вышло. Когда он жил с той (он опять не хотел даже мысленно называть Тину по имени), его душа была пуста, несмотря на все ее советы и ухищрения. А потом вдруг расцветилась неожиданной встречей. Он этой встречи не искал, она произошла случайно. Зачем? Он тоже этого не знал. Но мир, который до этого был пуст и тускл до отвращения, вдруг осветился присутствием другой. Как это произошло, сколько продолжалось – он ничего не помнил. Не помнил деталей – только все самое общее. Откуда-то из небытия возникла девушка – волосы, глаза, ноги… Ничего не помнил конкретно – только взгляды, запахи, прикосновения, объятия. Если это называется любовью – он ее полюбил. И она его полюбила. Они любили друг друга, а та женщина, с которой он все-таки жил, вошла и увидела. Банально, до глупости. Противно до омерзения. И непонятно то, что она, та, с кем он жил, она его точно любила. И он ее, наверное, когда-то любил. Но вот парадокс. Любовь матери дает счастье. А любовь женщины, которую сам не любишь, счастья не дает. Дает приют, чувство безопасности, заботу, даже тепло. А счастье – нет. И с ним так было. О нем заботились, грели его и холили по мере сил. Его любили, а он был несчастлив. А юная красивая девушка его, скорее всего, все-таки не любила – иначе как объяснить, что смылась в одно мгновение, как только почувствовала опасность? А он был счастлив с ней. Как это понять? Кто он такой? Подлец, обыватель или просто тюхтя, как называла его Юлия и как, наверное, думает о нем Слава? Обыватель? Наверное. Подлец? По отношению к той – да. Но, черт возьми, что он может сделать со всем этим? Нет, он не великий человек, думал про себя Азарцев, он не годится на подвиги, но все-таки в нем что-то есть – и не плохое, и не хорошее, а что-то свое, что отличает его от многих других. И самое главное, он хочет оставаться таким, как есть. Не плохим и не хорошим. Самим собой. Каким он появился на этот свет. Вот точно таким, каким он себя ощущает сейчас.
Азарцев вышел из машины, открыл ворота и выехал со двора. Сбоку светлели церковные стены. Он машинально взглянул вверх – на колокольне темнел проем, в котором, он знал, висел колокол. Азарцев вернулся, чтобы запереть ворота. Поверх льда блестела под луной тонкая кромка воды. Он поскользнулся, чуть не упал, но удержался. Так куда ему теперь ехать? И вдруг ему до смерти захотелось увидеть свою бывшую клинику. Что в ней теперь? Он был готов ко всему – от публичного дома до супермаркета, но он страстно желал снова «пощупать» взглядом прекрасные пропорции дома, который он строил сам не так уж давно – какие-то четыре года назад. Он хотел только взглянуть, чтобы заново оценить правильность и красоту колонн, погрузиться в таинственную глубину каменной террасы, узнать, куда девались осколки разбитой головы каменной Афродиты, и посмотреть, горит ли в окнах свет… У него будто вынули внутренности, так ему было невмоготу сознавать, что все то, что образовывало смысл его жизни, теперь принадлежит чужому – и этот чужой, возможно, развалился сейчас в его кабинете и даже не вспоминает о нем, об истинном хозяине. А в холле, где раньше стояла золоченая клетка от пола до потолка с красивыми маленькими птичками, теперь, может быть, резвятся слуги этого чужого. И все-таки больше всего ему хотелось бы узнать, что теперь находится в той комнате, где раньше у него была операционная. Вот в ней, в этой комнате, он как раз и ощущал себя счастливым, потому что был одновременно творцом, властелином, слугой и рабом и все-таки в конечном счете оставался самим собой.
22
Тина весь день ходила по квартире и ждала Барашкова. Сенбернар Сеня вздыхал, гулял, лежал и следил за ней круглыми темными глазами из-под приподнятых белых бровей. Мышонок Ризкин шумно потягивал носом в сторону неизвестных картонных коробок, составленных у стены, а Тина ходила целый день, как автомат. Ей не терпелось включить компьютер. Нет, она, конечно, помнила про свои обязанности – мышонок получил свой кусочек сыра, натертую морковку и блюдечко молока, сенбернар был тоже вычесан, накормлен и выгулян. Но душой Тина сегодня была не с ними. Ее манили чернота и тусклый блеск