поезжай домой. Поспи хоть немного до завтра. Если что – я тебе позвоню.
– Справишься?
– Какие наши годы. Только дверь к нам в палату закрой, чтоб никто не глазел. А то тебе еще влетит.
– Да никто сюда не полезет. У доктора моего полно других проблем. Он даже рад, что ты здесь побудешь. Кстати, там, внизу, сейчас проходит банкет по случаю Восьмого марта. Я думаю, ему там приятнее, чем здесь. А больше никому наш Ашот не интересен.
– Ну и хорошо. Я сделаю все, что нужно. Привет супруге.
Барашков ушел. Тина посмотрела на часы – ровно девять. Нужно ждать примерно час, чтобы вытекшая из мочевого пузыря жидкость хоть чуть-чуть освободила мозг.
– Миленький мой! – Она вглядывалась в перебинтованное лицо и не узнавала. А может быть, она уже просто забыла, как выглядел раньше Ашот? Нет, не забыла. Просто никогда не было в его чертах этой смертельной неподвижности. Живой, как ртуть, подвижный, как ручеек, – она помнила его смеющимся, усталым, довольным, растерзанным, но никогда неподвижным.
Она повторила:
– Миленький мой! – и снова перевела взгляд на часы. Одна минута прошла. Нет, она должна успокоиться и ждать. И попутно соображать, что следует делать, если он через час, два или под утро все- таки в сознание не придет.
Ашот сидел с Надей у старого мексиканца, и она держала его за руку повыше запястья. Он говорил ей, что хочет уехать в Москву.
Всю осень он звал ее поехать вместе с ним. Хотя бы на пару недель. Просил показать ему Питер.
– Поезжай один! Я не поеду. Мне очень некогда, я должна работать. Родители встретят тебя и все тебе покажут. Они будут рады тебя принять. Расскажешь им о моем житье-бытье. Только не говори, какая у меня плохая комната, а то они расстроятся. Скажи, все нормально. Работаю. Скоро буду полноценным врачом даже по американским меркам.
– Тебе тоже нужно отдохнуть, – не унимался Ашот. Почему-то ему хотелось вырвать Надю из этого жаркого американского климата, из этой больницы, оторвать ее от этого безумного – ее мужа. Хотелось вернуть ее назад – к любящим родителям, которые без нее стали быстро стареть, к набережной Обводного канала, к пронзительным чайкам. Ей были просто необходимы нормальный сон и нормальная еда. С каждым днем, Ашот это с ужасом замечал, бледнело, несмотря на солнце, Надино лицо.
Вот прошел оранжево-фиолетовый Хэллоуин, пролетело зеленое Рождество. Билет для Ашота в Москву уже был заказан, документы приготовлены. Вылет был из Нью-Йорка.
– Я хочу пригласить тебя куда-нибудь, – объявил он Наде за несколько дней до отъезда.
– А куда? И когда? – она растерянно смотрела в календарь. – У меня нет ни одного свободного вечера. Я или дежурю, или хожу заниматься, или принимаю больных на исследования, или сплю.
– Как же быть? Ты не хочешь со мной попрощаться? – Вид у Ашота был весьма обескураженный.
– Давай попрощаемся, как всегда, в кафе на бензоколонке. Возможно, когда ты вернешься, его уже продадут, и все в нем будет не так.
– Когда я вернусь… – сказал Ашот. – У меня билет с датой обратного вылета, но я не знаю, – он помолчал, поднял голову и посмотрел в ярко-голубое, без единого облачка, американское небо. – Я не знаю, Надя, когда я вернусь.
Она улыбнулась ему устало:
– Мне будет тебя не хватать.
Следующий день в больнице должен был быть для него последним. Он решил уволиться. Раскатывая тележки с оборудованием по нужным местам, Ашот смотрел на самооткрывающиеся двери и вспоминал, как они с Аркадием катили каталки к лифту и все время попадали колесом в одну и ту же яму. «Интересно, заделали ее наконец или нет? – думал Ашот. – Как приеду, так сразу спрошу у него».
Надю он увидел сразу, как только она прошла через главный вестибюль. На тонком лице остановились чаячьи глаза, рука сжимала конверт с официальным штампом. Конверт был надорван. Ашот подкатился к ней со своей тележкой.
– Все в порядке? – Для того, чтобы она его услышала, ему пришлось потрясти ее за плечо.
– Вот, – она подала конверт. «Выражаем Вам глубокое соболезнование», – было написано в самом конце официальной белой бумаги.
– Он умер от передоза, – сказала она, когда он прочитал извещение с самого начала. – Разреши мне пройти, меня ждут больные, – и она пошла в свой отсек.
– Что ты теперь будешь делать? – спросил Ашот, уловив момент, когда из ее отсека вышел последний пациент – здоровенный мужчина в клетчатой рубашке. – Поедем со мной! Тебе больше нечего здесь терять.
– Я мечтаю выспаться, – сказала она, но Ашоту показалось, что она его уже не видела и не слышала. – Я скажу Дональду, – это был ее непосредственный начальник, – что плохо себя чувствую. Поеду домой и буду спать трое суток подряд.
– Тебе не нужно на похороны?
– Его уже кремировали, – ответила она. – Письмо искало меня почти месяц. Прощай! Желаю тебе приятно съездить. Думаю, вряд ли ты вернешься.
– А ты?
– Я съезжу, посмотрю, где его похоронили. А потом вернусь сюда. Мне остался год, – сказала она. – Надо довести до конца то, что задумала. Чтобы доказать ему все-таки, что я кое-что стою.
– После его смерти?
– Какая разница…
– Отвезти тебя домой? – спросил Ашот.
– Нет, – сказала она. – Не беспокойся! Я доеду сама. – Она ушла. Наступила темнота, в которой Ашот почувствовал, как кто-то отпустил его руку. Во всем теле и в голове возникла тупая, давящая боль, он захотел открыть глаза, встать, повернуться… и не смог. Тогда он застонал.
26
Лекарство всосалось. Когда Оля начала чувствовать его действие, она продиктовала Саше первую строчку. Вообще-то, она не почувствовала ничего необыкновенного. Она старалась описать все честно, как есть, ничего не приукрашивая. Через какое-то время ее потянуло в сон. Она продиктовала и это. Саша приблизительно знал, что так и должно быть, но почему-то испытал некоторое разочарование. Ему хотелось, чтобы Оля рассказала нечто особенное, яркое, неизвестное. Потом ему стало веселей: Оле показалось, что будто в голове у нее открывалась какая-то потайная дверца, как у шкатулки, из которой выпрыгивает чертик, и в это отверстие улетучиваются все ее мысли. В голове появилась необыкновенная легкость – достаточно было только поднапрячься, и все мировые проблемы были бы решены. Саша Дорн, усердно записывавший все, что она говорила, и аккуратно проставлявший время, даже хихикнул, до того ему показалось забавным сравнение с чертиком. Потом Оле пришли в голову интересные мысли о любви. Она рассказала Дорну, что ее любовь не имеет никакого конкретного отношения ни к ней самой, ни к нему, а является частью океана общей мировой любви.
– Ага, появилось абстрактное мышление, – удовлетворенно констатировал он. Тут Оля закрыла глаза и стала клониться на пол.
– Эй! Пойдем, я положу тебя на диван! – Саша потряс ее за плечо, но Оля не отвечала. Чтобы она не упала, он поднял ее и понес. Оля была тяжелая, и он с облегчением скинул ее на диван. Пружинный механизм дрогнул. У Оли завернулась рука, но она не выправила ее, потому что не почувствовала. Саша подумал и помог ей. Постоял рядом с диваном, посмотрел. Оля спала. Через некоторое время ему стало скучно смотреть на нее, и он вернулся в чуланчик.
Тот мир, в котором Оля всегда себя ощущала, перестал быть трехмерным. Это было удивительное ощущение, и ей очень захотелось его описать, но ее губы и язык уже перестали ее слушаться. И сама Оля перестала осознавать себя человеком. Ничего похожего на ранее окружающий ее мир не было вокруг. Не было вещей, не было ничего. Даже само слово «вокруг» было неуместно, потому что оно подразумевало единицу хоть чего-нибудь, вокруг которой могло бы что-то происходить. Оля больше не была единицей. И вокруг нее не было тоже никаких единиц.