Наверняка ведь видела, не могла не видеть в последние десять лет — у матери в саду, у какого-нибудь забора или на дороге, раздавленного машиной.
— Вряд ли я когда-нибудь по-настоящему его рассматривала.
Мы улыбаемся друг другу в зеркало.
— У светофора поверни направо.
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо. Легко. Очень хорошо.
Она просит остановить у какого-то перекрестка, за железнодорожным мостом. От всякой дальнейшей помощи отказывается. Хотя я никогда здесь не была, место мне кажется знакомым. Опершись одной рукой на крышу машины, она протягивает мне через правое окно какой-то билет.
— Сходи за меня. Все равно мне это уже не в кайф. Мне, наверное, надо было сразу сдохнуть у этих мусорных контейнеров, уже сегодня, а тут — ты, встряла, как какое-то инородное тело. Когда будешь говорить с ГК, — она еще раз протянула мне билет, — передай ему, что мы переоценили себя.
— А как тебя, собственно, зовут?
— Когда мы встретимся на небе, ты что, вспомнишь, как меня зовут?
— Вопрос скорее в том, узнаю ли я тебя посреди облаков. Но думаю, что узнаю.
Она уже отвернулась, несколько секунд ее татуировка маячит перед моим окном.
— Амели.
Она уходит прочь, осторожно, медленно, как пьяная. Я смотрю ей вслед и вдруг вспоминаю, где мы находимся. На краю пустующего поля видны плоские корпуса заброшенной железнодорожной товарной станции — сходящиеся и расходящиеся веером рельсы, блестящий и ржавый металл, а над ними сложный узор переплетенных кабелей и проводов. Здесь несколько лет назад девочка со своей собакой нашла отрезанную мужскую голову; тело обнаружили почти сразу же после этого на другой стороне дельты стальных артерий. Девочка была дочерью погибшего. Этот случай стал темой всех телевизионных программ. Амели в то время, судя по всему, была ровесницей той девочки.
Она вдруг исчезла из вида. Поле совершенно пусто — не иначе она просто улетела. Если я не хочу прозевать «Крик Пиано», мне надо поторопиться. Лишь проехав два светофора на красный сигнал, я вдруг замечаю ее скейтборд на заднем сиденье.
Прямо у меня перед глазами, как большой пятипалый лист, висит рука. Я ищу свои собственные руки — шевелю пальцами и прислушиваюсь, где шуршит. Ладонь перед моими глазами остается при этом неподвижной, и я тихонько лежу и наблюдаю, как во мне поднимается ощущение счастья, счастья исполнения давнишнего заветного желания: у меня во сне выросла третья рука.
Включаются остальные чувства, а вместе с ними и память. Я слышу рядом дыхание ГК и чувствую его запах. Кажется, будто в тех местах, где наши тела соприкасаются, выросли маленькие соединительные трубки и через них в меня течет какое-то новое чувство, которое ширится, клубится и окрашивает меня изнутри голубым цветом, цветом безграничного удивления.
Он нравится мне, хотя и спит. Вообще-то я терпеть не могу спящих людей, их близость для меня почти так же малоприятна, как смертельно больной или труп в моей постели. Как и все остальные, ГК некрасив во сне, от него крепко пахнет, его тело кажется вдвое тяжелей, а из полуоткрытого рта вырываются хрипловато-сипящие звуки. И все же я вот уже почти целый час лежу рядом с ним, и чувство удивления все трудней отличить от ощущения счастья по поводу третьей руки.
Собака испуганно встрепенулась: я чуть не наступила на нее. Из положения на боку Пиано отпрыгивает чуть ли не в самый угол комнаты. Я ощущаю босыми ногами тепло нагретого им пола у кровати. Он, как мне показалось, с первой минуты чувствовал себя в моей квартире неуютно. Во всяком случае, передвигался только вдоль стен. Он смотрит на меня из угла; когда ему на морду падает луч света из прихожей, глаза его вспыхивают желтым мутным огнем.
В соседней комнате крутится на автоповторе «Сила судьбы»; музыка звучит так тихо, что сопрано певицы кажется хныканьем запертого в комнате ребенка.
Остатки туши на ресницах и теней на веках придают моим глазам сходство с темными пещерами, помада на губах расползлась в какое-то продолговатое, вытянутое вправо пятно. Я иду в туалет и на минутку застываю перед окном. Снаружи отовсюду капает, деревья кажутся тоньше и ниже, чем обычно. Только река не становится мокрой от дождя. Я так до сих пор и не знаю, в какую сторону она течет. Я так рада, что лето кончилось.
На обратном пути я прохожу через гостиную, задуваю пламя свечи посреди лужи воска на столе и вызволяю Верди из бесконечного плена автоповтора. В этой квартире тишина всегда кажется какой-то молитвенной, красота помещений пугает меня, как в первый день. Каждый раз, когда я возвращаюсь сюда, принося с собой в одежде запах гостиничных номеров, я удивляюсь, что квартира еще на месте. Как будто кто-то в мое отсутствие мог выставить на улицу мою мебель и незаметно смыться. Обычно я сразу же включаю радио. С тех пор как я сюда въехала, у меня появилась странная привычка: я стараюсь расслышать в текстах шлягеров какие-то зашифрованные послания, адресованные мне.
В открытой папке я вижу книгу, черное тисненое название: «Крик Пиано». Рядом торчит субботний выпуск местной газеты, громогласно, на всю первую страницу возвещающий материализацию призрака. На последней странице в маленькой рамке — уведомление: «Не забудьте сегодня ночью перевести стрелки ваших часов».
В этом есть что-то напоминающее инфляцию — в один день привести в чувство сразу двух человек, потерявших сознание. С билетом Амели я прошла мимо длинной очереди желающих попасть в зрительный зал и была со всеми почестями усажена в первом ряду, прямо напротив пульта чтеца. В зале собралось несколько сотен человек, я наверняка была единственной, кто оказался здесь случайно, и чувствовала себя не в своей тарелке. Ничего особенного я не испытывала, когда началось чудо. Один из зрителей отделился от стены — это был он, ГК, — поднялся на подиум и пошел к своему месту. Никто не хлопал, не кричал и не фотографировал. Я видела, как репортеры вскинули свои фотоаппараты, но тут же опустили их. В зале распространилось какое-то странное оцепенение, какое-то напряженное ожидание, как в минуты полного затмения солнца. Каблуки ГК стучали по деревянному полу невыносимо громко. У него были широко расставленные глаза, он был строен и моложе, чем я предполагала. Без единого слова приветствия он начал читать, спокойно и как бы сам для себя. С первых же звуков его язык ошеломил меня и подчинил себе, как неожиданно напавший сзади противник, перед которым я оказалась совершенно беззащитной.
— «Крик Пиано». — Он повторил название еще раз, и я почувствовала внезапную слабость еще до того, как он начал читать текст.
ГК читал о смерти. Его родители неслись по ночному автобану, отец почти приник к ветровому стеклу, судорожно вглядываясь в темноту, — они так и не доехали до больницы, в которой сестра ГК только что потеряла ребенка, и сгорели в искореженном автомобиле на поле с гниющей капустой. Вскоре после этого его мертвая сестра ездила голой, под сиденьем пустой электрички метро, от кольца до кольца. Ее мужу эта же самая электричка сломала бедро и шею.
Место, где описывается убийство его брата, ГК не дочитал до конца. По территории заброшенной железнодорожной товарной станции, между головой и мертвым телом своего хозяина, туда-сюда в растерянности бегала собака, не зная, с какой его частью прощаться и где остаться, чтобы скорбеть. ГК коснулся века, легко, как будто ему просто попала в глаз ресница, и пролистнул несколько страниц. Его возлюбленная умерла от спазма сосуда головного мозга, лучшего друга отняло море на корм рыбам. Потом стали умирать даже дальние знакомые, все шло в нарастающем темпе. Некоторые умирали по несколько раз — например, булочник или служащая банка, — каждый раз по-другому. В зале становилось неспокойно.
— Счастье и несчастье, — читал ГК, — могут возникать, как хронические заболевания, и распространяться, как эпидемия. Счастье и несчастье неизлечимы.
ГК знал последние мысли людей.
— Кто сегодня еще живет, — продолжал ГК, — тот делает это без удовольствия.