___ Меня выгоняют из лагеря для худеющих за то, что я поделилась с Бернис диетическим батончиком, а она новичок, и, согласно политике лагеря, не имеет права самостоятельно выбирать еду. Я завидую Бернис. Она свободна. Она может свободно голодать и злиться, и родители все равно ее любят. Она любит есть. Она любит свой хлеб.
Мой отец ненавидел хлеб. Он говорил, что только свиньи набивают пузо хлебом. Есть хлеб — значит, показывать свой голод. Демонстрация голода в его кругу указывала на принадлежность к третьему сорту и отсутствие хороших манер. Я наблюдала, как мой отец изо дня в день якобы ест, но ни разу не видела, чтобы еда была ему интересна. Он гонял ее по тарелке и, проглотив крошечный кусочек, подолгу оставлял вилку на краю. До тех пор, пока еда не остынет или не превратится в нечто неудобоваримое. Вот так и начинают голодать молоденькие девушки. Я это знаю не понаслышке. Я стала бояться еды. Я презирала ее так же, как мой отец. Когда мне было семнадцать, мой врач пригрозил, что подаст на меня в суд за пренебрежение к собственному телу. Еда соединяет тебя с жизнью, и, что важнее, объединяет тебя с людьми. Мой отец не любил людей, особенно маленьких людей, детей. Он не любил их за болтливость и любознательность. Если бы я могла голодать и не умереть при этом, я бы жила так. И, конечно, все мужчины, которых я когда-либо любила и люблю, любят хлеб. Нуждаются в нем. Воспринимают его как нечто естественное, как шляпу, как газету. Приносят его домой, потому что не бывает дома без хлеба. Мой любимый мужчина сначала ждет этого от меня, но видит, что я всегда забываю о хлебе, и берет его покупку на себя. Мой нынешний друг любит лепешки «пита». Он разогревает их на огне, ловко переворачивает и никогда не обжигается. В нашем доме всегда стоит аромат огня, и от этого запаха мне становится одновременно безумно грустно и… спокойно.
Мой друг любит есть. Есть быстро. Есть все подряд. Есть без остановки. Он берет в руки вилку почти машинально. Он готовит. Нет, на самом деле он творит. Ему важно все: цвет, вкус, внешний вид. Красное, желтое, зеленое. Он соблазнил меня ослепительным салатом из баклажанов. Соблазнил на поглощение красоты. Соблазнил на жизнь. Мы всегда едим из одной тарелки, так я меньше комплексую и не чувствую себя одиноко. Мы едим быстро и кладем косточки от оливок на стол. Моего отца оливки тоже раздражали. Косточки были уликами поглощения пищи. Мой партнер может оставить до четырнадцати оливковых косточек, и, хотя мне немного неловко (все-таки я дочь своего отца), я бы хотела, чтобы отец это увидел. И я бы тайно радовалась его шоку и возмущению.
Мой отец был похож на Кэри Гранта. А мама — на Дорис Дэй. Я была двойником Анны Франк.[1] Мама никогда не повышала голоса. Я безуспешно пыталась не шуметь на чердаке. Она была сияющей блондинкой. Среди ее выводка золотистых щеночков я выглядела темной и лохматой. Фу! Гадость! Как это могло родиться в том же помете? Мама делала все возможное, чтобы отмыть меня, заставить замолчать, сделать из меня картинку.
Когда мне было восемь, я стала посещать классы балета, где носили белые перчатки. Каждый пятничный вечер, целых шесть лет. Я потела сильнее, чем испуганные мальчишки, и не могла понять, как позволить им вести меня в танце. А потом были клизмы и химическая завивка.
Мама промывала меня с одного конца и завивала с другого. Открывая рот, я говорила лишь о том, как я несчастна. Я думала, что похожа на Сару Бернар. Я понятия не имела, кто она такая, но была уверена, что она еврейка, и что дело ее труба.
___ В моей группе «Следим за весом» есть пожилая еврейка из Квинса, которая вдруг, после многократных еженедельных взвешиваний, осознает, что до заветной цифры ей осталось сбросить меньше четырех килограммов. Она сидит на диете из гранатовых семечек. Я сажусь на нее на следующей неделе. Она смотрит в зеркало и начинает плакать. «О боже, я выгляжу как Сельма». Я спрашиваю: «Сельма?» Она говорит: «Моя мама. Я выгляжу как моя мама. У меня задница как у нее». Тогда эта тощая сучка, Кармен, которая никогда не двигалась, не ела и ничего не рассказывала, вдруг заговорила:
Кармен Пуэрториканка из Бруклина
Я знаю, миссис Шварц, я знаю. Вам лучше быть осторожней. Всякое может случиться. В некоторых частях вашего тела и правда могут поселиться другие люди. Может, так они пытаются стать к вам ближе, если вы далеко друг от друга в реальной жизни. Возможно, они медленно отравляют вас. Я так и не поняла одного: они — захватчики или пришли по вашему приглашению.
Мы, пуэрториканцы, не похожи на евреев. Мы любим большие задницы, но смертельно боимся расползтись, зарасти салом. Заросла салом — тебе конец. Мы же не цыплята, нас на суп не пустишь. И это не сифилис. Можно принимать лекарства, чтобы он не добрался до твоего мозга. Но если ты однажды начала расползаться, ты сразу слетаешь с катушек. Отличные попки, отличные задницы, о да, — это совсем другое дело, в них вся ты. Тебе хочется ее выпятить, чтобы ее замечали, где бы ты ни находилась, особенно когда идешь по улице: «Привет, детка». Мы начинаем тренироваться еще подростками. Это как уроки вождения. Выпятить ее, покрутить, сверкнуть ей (тсс!) напоказ. Хочется, чтобы твоя попка была круглой, аппетитной, подтянутой. Если бы у меня была задница Джанет Джексон, я бы ходила спиной вперед.
Но когда расползаешься, возникает второй зад — как второй подбородок, словно отрастает вторая пара бедер. Сало — оно сочится из тебя. Против твоей воли. На этом жизнь останавливается. Когда мужчины видят тебя такой, они представляют своих матерей. Они воображают бобы с рисом, измотанную жену и визжащих детей перед орущим телевизором, за который кредит выплачен только наполовину.
Нужно очень много трудиться, чтобы не расползтись после родов. Это как капля масла: если вовремя не убрать, растечется повсюду. Задушит все живое. Моя мама, злая волшебница, родила девять детей и ничуть не расплылась. «Свет мой, зеркальце, скажи, кто на свете всех милее и на голову больнее? Моя мама». Латиноамериканская девушка «Космо». Абсолютно красива: идеально шоколадная кожа, безупречная грудь, задница как у «мерседес-бенц». Я была самой страшной из детей — по крайней мере, она повторяла это снова и снова. Когда я была маленькой, она поворачивала меня спиной к зеркалу, и я стояла, как самосвал с откинутым кузовом. Она любила ткнуть кулаком в мое сало, как в желе. «Господи, Кармен, Кармен, она у тебя вся расползлась. Здесь. И здесь. Это плохо. Очень плохо, Кармен. Придется тебе поработать над талией и всем остальным, иначе никто тебя никогда не трахнет».
Я всегда носила бесформенные штаны и кофты — чехлы, как мы их называли. Часто, сидя на унитазе, я примерялась, как буду выглядеть, сидя верхом на мужчине. Ужасно. В чехле даже минет толком не сделаешь. Это не то же самое, что твой живот, Ив. Нет. Поэтому я выучила анти-сальные позиции. Есть такие позы, в которых бесформенность незаметна, при условии, что ты жестко следишь за положением тела, чтобы находиться под одним и тем же углом. Главное — держать сало в тени. Есть один особый трюк, я покажу тебе: все нужно собрать книзу, всю себя. Называется «Подбери сало». Подбираешь и втягиваешь. Подбираешь и втягиваешь. И поменьше двигаться, а не то все вывалится. Я применила этот приемчик, когда готовилась к своему первому половому акту. Секс протекал довольно гладко, хоть я и не могла пошевельнуться. Но потом мой парень здорово завелся и схватил меня за задницу. Я закричала. Он решил, что у меня порвалась девственная плева. Но на самом деле, когда он схватил меня за сало, оно поплыло у него в руке. Черт, теперь он бросит меня, как и говорила моя мама. У мамы были мужчины. А у меня нет. Но она заболела, подхватила СПИД. Она исчезала на глазах, а я зарастала жиром. Я плыла. Я была слишком унижена, чтобы куда-то ходить. Потом мама умерла. Сначала я ничего не почувствовала. А когда ехала из Бруклина с похорон, начала кричать. Не знаю, почему, но я кричала, кричала, кричала. Как будто речь шла о жизни и смерти. Все эти годы я просто хотела быть стройной и симпатичной, чтобы ты любила меня, мама.