остался стоять куда вмялся, а по низу его было что-то написано. Чтобы прочесть выпуклые буквы, пришлось приподнять бы его с пола, но об этом, как сказано, не могло быть и речи, так что, когда мать через два дня пол помыла, Крыса опустилась возле колокола на коленки и, задравши зад, стала разбирать кривые, словно налепленное на жаворонки тесто, буквы. От сырого пола холодило ноги, и они сделались в пупырышках. Разобрав почти все, она по складам прочитала “Заводъ Василья Иванова Мялкина 1887 года”.
Читать, корячась на сыроватом полу, было еще как-то можно, а вот дополнительно заниматься, задирая, как велят в училище, ноги — нет. Не хватало места. Ноги теперь задирались здорово и все время за что-то задевали. Мать, увидев, как Малька вздымает выше головы прямую, как палка, ногу, растерянно, но независимо сказала: “Во, руби ногой, Авдотья!” И добавила: “Гляди у меня! Будет тебе а-та-та!”
Для дополнительных занятий поэтому оставалась только беседка.
А беседка — сооружение необыкновенное. Что она такое и зачем поставлена — уже стоит подумать. У нее даже итальянское название есть, но оно не для наших ушей и уводит мысль куда не надо.
Подумав же, мы сразу уясняем, что сооруженьица эти, встречавшиеся кое у кого в наших дворах, ведут свое родословие от усадебных. Те — куда там! Без них даже в книжках никак. Мы ведь именно из книжек знаем, что в ближних к господскому дому беседках пьют чай с завертяйками и сушками. Что усадебные владельцы как правило отправляются с гостями гулять. А тут дождь. Все — в беседку. Пережидают. А если солнце и даже в чесучевой паре жарко, заглядывают посидеть в тени. Опять же в сумерки с укромной барышней приходят. Слышится шепот и робкое дыханье. Трели соловья тоже. Забредают сюда посочинять и стихи. В беседки убегают обиженные на маменьку дети. Надуются и убегают. Еще в ней секретничают барышни. Кроме того, они читают там романы, а начитавшись, говорят кому не надо “я ваша!”. Иногда кто-нибудь заглянет застрелиться, и уж, без сомнения, втихомолку прокрадывается сюда барчук поразглядывать мужающий член.
Словом, в усадьбах беседка необходима. Но усадеб больше нету. А беседки в наших местах есть и, обретаясь среди буйной травы, словно бы повышают ранг невзрачных наших дворов, то есть встречаются не у каждого.
В них выставляют ненужную утварь и в пасмурную погоду развешивают белье. Убирают лицом к стенке необязательные теперь для жизни кивоты с иконами. Варят варенье и еду. Иногда устраиваются даже чаю попить, но безо всяких сушек.
А еще в летние вечера в наших беседках происходят тайные встречи тоже. Можно, к примеру, сослаться, как проводил время один обоеполый герой одного рассказа. Вспомнимте: “Напряженный, хотя независимый, имея на лице беззаботную улыбку, он широко шагал на прямых ногах, наигрывая на гитаре, и был влюблен в некую девушку, и сиживал с нею, знавшей, конечно, про его загадку, в потемках, откуда звякала и замолкала упомянутая гитара”.
Если бы только это! Вспоминается и распускание рук молодым Д., настойчиво обследовавшим туловище Лизы В. в Лизиной же беседке. Лиза, однако, не забывалась и, хотя просто умирала под неотвязными ладонями ощупывавшего ее Д., воли своему хотению не давала, да и вряд ли что-то могло меж них произойти, потому что Д. пребывал в таком ужасе от источаемого Лизой убийственного запаха полыни, что больше, хотя и обуянный нестерпимой телесной докукой, в беседку приходить не стал…
Еще можно было убрать под беседочный кров лопаты и грабли, которыми ковыряются в огороде, а еще беседка — отменное укрытие от пролетающих над нами птиц. Причем последние любят располагаться по ветвям одичавших плодовых деревьев прямо над ней. И, выходит, тут она тоже спасение.
В домашней жизни Крысы беседка была любимым местом, находясь возле почти покосившихся дверей их с матерью темного жилья, где всегда трудно быть и где из-за маленьких окошек, уставленных цветочными горшками, даже в яркий день не набиралось свету.
В ней Крыса усваивала библиотечные книжки с картинками, играла в куклы, которых у нее несколько, и теперь вот надумала, как велели в училище, дополнительно заниматься.
Сообщим же, наконец, и то, что мать ее служила поломойкой на одном недалеком заводике, а для приработка собирала где могла цветной металл, унося подходящие детали с заводика тоже.
Цветных металлов тогда считалось три. Красная медь, бронза и латунь. Она же латуня. Встречался еще и совсем не цветной, а какой-то серый, но не железный металл, из которого были отштампованы вроде как тарелки, на каковых виднелись накарябанные разные дома, а по ободку шли нерусскими буквами чужие слова. Тарелки эти во множестве появились после войны. Были они тусклые, как все равно илюминиевые, хотя в отличие от тех на них заводилась какая-то белая, как все равно перхоть, парша. Утильщик их не брал. “ Ты медь тащи, — говорил он. — Всего лучше красную!”
Мать изо всех сил старалась раздобыть эту самую медь, за которую больше плотят, но утильный старик, даже в жару ходивший в ушанке и грязном вытянутом шарфе, всякий раз говорил: “Обратно все равно латунь”. И ничего с ним поделать было нельзя. Вот мать и отдавала в его палатку возле Пушкинского рынка, что соберет, задешево.
Красную же медь утильщик придумал для собственной корысти. Была такая медь на самом деле или ее не было, бормоча свое, проклятый старик попросту сбивал цену за принос.
Цветного металла было тогда во всех домах завались. Собрать его удавалось сколько угодно. И религиозные кресты, и ступки, и котлы со сползшей полудой, и тазы с деревянными точеными ручками варенье варить (ручки, чтоб не мешались, следовало загодя отпиливать), и подсвечники, и вьюшки, и самоварный товар, и монгольская божественная утварь.
А теперь вот и церковный колокол пуда в полтора, из-за которого мать разболелась. На выпуклом ее животе пупочная грыжа выглядела как третья — ниже двух остальных — сиська, и оттащить колокол в утильсырье было теперь никак. Он стоял, где мать его ухнула, а потом долго не могла разогнуться. Не на тачке же везти церковную вещь мимо всехних домов. Да и где ее взять, тачку?
От своих занятий мать пахла медным запахом и даже вместо слова “вчера” говорила “намедни”. “Намедни встрела его, — сообщала она сама себе у керосинки. — Пьяный! Пивом так и дышит, так и дышит! Весь оборванец, паразитина…”
О ком она так?
О Крысином отце, о ком же еще.
Тот, как вернулся с войны, сразу наладился выпивать, пока все в доме не пропил и не пропал куда-то. “Пропил и пропал! — бормотала мать у керосинки. — На свалку пропал!”
После себя отец оставил всего только баночку с каким-то белым вроде сметаны веществом. Трогать ее мать не велела. Ну не велела и не велела — Крыса все равно трогала и знала, что этим белым начищают военные пуговицы.
Не отнесенные пока что из-за материной болезни в утиль вещи стояли теперь по всему дому. Все они были черные, а некоторые с зеленой плесенью, и Крыса сперва думала, что цветной металл только такой и бывает. Царапины же, желтую суть заплесневелых вещей обнаруживавшие, казались ей нарисованными. Так что, когда она, набрав на тряпочку отцово снадобье, по черноте теранула и тертое место засияло, это было чудом и открытием.
Какой же цветной металл, оказывается, яркий и прекрасный! Пока про него забывают, он черный и даже позеленеть может. Но стоит пройтись ваткой, набрав на нее отцовой мазни, сразу вспыхивает, становится гладкий, золотой, а вся плохая чернота переходит на ватку!
Теранула же она по какому-то ребенку с крылышками как у бабочки, который угадывался под грязью на свалочном подсвечнике. И тотчас из нечистоты появилось как у мальчишек, когда они пысают, место. Золотое-золотое. Мать сразу рассердилась: “Аха! Заинтересовалася? Я те задам!”
“Когда еще мать отнесет что набрала! И если по-протирать…” — задумалась Крыса, собираясь играть в куклы. Она ведь все еще в них играла, хотя и могла уже стать девочкой-дырявочкой (поймешь разве, что это значит?).
Главную куклу звали Латуня. “Ну всё, Латуня, если поела, подмывайся и ложись спать! — сказала ей Крыса. — Будешь ты слушаться, Латунька, или нет?!”
Мы уже говорили, что надобность в данной гигиенической процедуре возникла, когда Крыса попала в училище. Теперь она мыла где положено и кукол, вытирая их потом ветошками. Тряпичные куклы сразу сырели, а фланелевые их ноги, намокая, темнели. Удобнее всех было мыть голыша — правда, сперва