Обретение найденной иглы — радостная удача, припольное счастье, гора с плеч. Углядеть в потемках ртутный ее проблеск — событие и свершение. Он может завиднеться из щели меж старых досок, а может вообще обнаружиться черт знает где.
По полу небольшой комнатенки, тесно уставленной стульями, столом и фикусом в кадке, ползает остальная, кроме Кубланова, семья. Жена, ихняя бабка и подползающий то и дело сын-школьник являют сейчас низовой уровень слободского бытованья. Головы всех опущены, обувные подошвы виднеются позади туловищ носками внутрь. Пощелкивают колени, поскрипывают сухожилия.
— Эсли она входит в тело, она идет к сэрцу… — сопит бабка. Жена вздыхает. Мальчик шваркает коленками, обнаруживая в щелях между истертых, когда-то крашенных желтой краской половиц вещественные доказательства своего детства. Вот попалась ржавая с приплюснутой ножкой кнопка, которую два года назад он подложил на стул пришедшему делать уроки товарищу, тому самому, который сегодня припадочно рыдал в приречных зарослях, а тот — мальчик нервный, вернее сказать, психованный — в ярости стал ее топтать и каблуком скороходовского ботинка наверняка сплющил.
Еще попадаются сухие осенние мухи, чувствительно коловшиеся прошлой осенью. Обнаружилась прозрачная косточка куриной грудки. Нашлась монета Лжедмитрия, пропавшая из его коллекции, по поводу чего было решено, что ее украл тот, кто затоптал кнопку.
От натуги мальчик уже два раза испортил воздух, и оба раза бабка, перестав сопеть, говорила “фе!” Еще она все время бормочет, что, войдя в тело, иголка обязательно пойдет в сердце… Тут вступает мать: “Неправда, мама, она может выйти через любой бок, как у Мани!”
Сам Кубланов никаким образом ни на что не откликается. Он сидит в углу возле настольной лампы, измеряя проволочки. Одна, между прочим, была обнаружена матерью на полу и протянута ему из-под свисающей со стола клеенки.
Внизу кое-где полупотемки, а кое-где совсем потемки, но, раз горит настольная лампа, считается, что света для поисков достаточно, хотя тень Кубланова, тени от столпившихся стульев, от стола, на котором лампа, и вообще вечерние тени, хоть днем, хоть ночью обязательно присутствующие в неказистых домах, — всё создает околопольную темень.
“Эсли она входит в тело…” — бормочет бабка. “Вы это уже говорили, мама. Такое, конечно, случается… но у Мани вышла из бока…” — снова откликается жена Кубланова, обнадеживая себя, ибо иголку, кажется, уронила она, когда пришивала пуговицу и кончилась нитка, которую она вдевала- вдевала, вдела наконец, а иголка упала и куда-то подевалась! Попробуй вечером вдень сороковую нитку, а теперь попробуй найди иголку…
“Дал бы Бог, дал бы Бог!” — бормочет бабка.
А поскольку потерю можно не найти, мать всю жизнь станет холодеть при мысли, что та достигнет сердца ползающего рядом сына. Боже мой!
В какой-то момент она восклицает: “О!”, однако блеснувшая меж досок черточка оказывается вереницей шариков ртути разбитого когда-то термометра. Шарики запылились от времени и завиднелись только с того места, куда мать сейчас приползла.
Кубланов сидит в углу, разложив ноги, и продолжает измерения. Слышно, как он шепчет цифры. Судя по спокойному их повторению, все у него идет как надо.
Припольные запахи — особенные. Они тоже память детства. Незабываемо пахнет только что вымытый и не совсем просохший пол. Сухой, не помытый — пахнет пылью. Еще возле пола шибает керосином. Еще пахнет землей — она близко: дом на низком фундаменте, а подпочвенная вода высоко. По особому пахнут ножки стульев. Описать это не представляется возможным — в каждом доме свои стулья. Пахнет оброненным комочком пластилина и зимней хвоей с последней елки, пахнет свечными огарками с дедушкиного изголовья, когда тот был покойником и лежал на соломе. С этого места, между прочим, как раз и получились видны шарики ртути. А солому, без которой покойному деду лежать было запрещено Богом, принес Государцев. Маленький, скрюченный при жизни дедушка, лежа на соломе, удлинился и стал продолговатый. По сторонам дедовой головы горели две свечи. На половицы, где лежал мертвяк, мальчик искать иголку не заползает, в особо неразличимые места тоже — ему мерещится, что откуда-нибудь, раскидывая по сторонам кровь, может выскочить безголовый петух.
Словом, если существуют запахи детства, они — у пола. Это к ним ты приобщался, сидя на горшке. Это их обонял, прячась под скатертью, чтоб залаять, когда дед усаживался почитать газету “Московский большевик”. Это их запомнил, заглядывая под юбку тете Мане, приходившей к матери кроить на столе одежу.
И это их будешь угадывать, когда тебя самого положат на солому, если к тому времени еще не переведется на земле солома и сохранится твой домишко, и еще будут живы те, кто знает, как надо положить покойника.
Отца с микрометром уж точно не будет, хотя сейчас, пока его домашние ползают на четвереньках, он измеряет проволочки и, поглощенный своим усердием, не замечает, как снова какая-то упала, но ее, конечно, замечает мальчик, и прячет в потайное место, где хранит разные редкости: немецкий карандашик, маленькую пульку, шнурок соседской девочки и разное другое.
Найдется ли фатальная иголка? И когда? Наш рассказ ведь не бесконечен. Продолжатся ли поиски, когда он будет дописан? А может, иголку все же отыщут и облегченно воткнут в серую подушечку, набитую выческами бабкиных волос? Она ведь оттуда сейчас и торчит, просто бабка сослепу ткнула ее с обратной стороны, причем так, что только ушко видно.
Ошиблась, видите ли.
И только отец не ошибается — в руках у него безошибочное изделие славного завода “Калибр”.
Наступает совсем ночь. Под одеялом ощупывает несостоявшуюся плоть седая девушка Варя. У нее — мы просто забыли сообщить — есть еще старшая сестра Калерия, красивая милая женщина. Варя, когда бывает нужно, прикладывает ей подорожники к пояснице. Калерия была и до сих пор остается замужем за летчиком, и жизнь ее проходила как ни у кого, потому что летчики до войны почитались существами избранными, при том что не вернувшийся с войны муж был вообще каких не бывает.
А теперь что?! Днем работа и очереди. Женихи появились. Однорукий один — из местных, и второй, который воевал в Бресте и уцелел в тамошних боях, а сейчас капитан. Но что они ей!
Ее муж приезжал домой на мотоцикле. По уличной траве бежали дети, крича: “Дядь, прокати!”. Меж детей тогда неоспоримо считалось, что всякий летчик — и Чкалов тоже! — обязательно умеет ездить на мотоциклетке.
За обедом летчик рассказывал про небеса или, когда слушали радио (у них, конечно, была радиотарелка), объяснял, как делается бочка, мертвая петля и про “от винта” тоже. Тогда ведь все увлекались разговорами про элероны, ланжероны и летчицкий шоколад, который пилотам обязательно выдают как легкий по весу и калорийный продукт. В небе, оказывается, страшный мороз и можно простудиться — самолет же брезентовый, а место пилота на ветру.
Но ни в войну, ни теперь после войны летчик больше не появился… И редко-редко снится. А один раз во сне, к ее интернациональному изумлению, почему-то сказал про обходительного брестского капитана: “Так он же из этих!..”.
Она лежит на боку и гладит пустоту. Так уже несколько лет. А пустота (иногда такое получается) гладит ее. Она ждет этого, чтоб оказаться на спине и воспользоваться…
Всякий ожидающий любви или приезда любимого человека в конце концов прикосновения дождется. И она ждет, но то и дело спохватывается, что — нет, не приедет…
И прижимается к пустоте.
А между тем… А между тем текет в слободской нашей ночи поганая речка. Непрерывно бежит сальная ее вода, мыльная вода, могильная вода, взлезая беловатой во тьме пеной на мокрую гниль и прель, на несусветные нагромождения, на торчащие из воды железины и кривые палки, а в одном месте на утоплый до половины солдатский сапог. Прискорбная влага минует и травяную чащу, где совершалось убиение петуха. Тут она малость замедляется, стихает, отчего становятся слышны невнятные какие-то разговорцы, неясные бормотания, какой-то вроде бы мотивчик — петух там поет та-ри-ри-ра…
Скорей нытье, а не мотивчик.
Там вроде бы обретаются непостижимые существа — верней, не существа, а сути. Описать их не