куполе, а подводной — учудовищненный водой и кривизной стекла обломок сахарной скалы, на котором, только что отжужжав во взаимном оргазме, две мухи спокойно тычутся мягкими хоботками в сладкие кристаллики.

Когда вся вода покроется размокшими прокисшими мухами, пробочку нужно вытащить, воду с мухами через горлышко слить, и всё повторить. Иногда — раз в день, иногда — раз в три дня.

Во время еды, разумеется, колба на столе остается, потому что во время еды мух на столе больше всего, и больше всего их глухо гудит и чернеет тогда в стеклянной трехлапой луковице.

А липучка хуже. Ее и не купить, и волосами к ней приклеиваешься, и мушиный звон с нее всегда отчаян, особенно если полуприлипнет зеленая мясная муха.

Жарко. Особенно новому человеку. Дома — душно. Да и надоедает, положив руки на стол, а на них голову, вглядываться в казни надо рвом с мутной водой. Долго так не высидишь и потому, что рукава рубашки завернуты до локтей, и кожа, слипшись с клеенкой, подмокает, и надо потом разъединять их; причем кожа слегка оттягивается прилипшей клеенкой, а клеенка — прилипшей кожей.

Жарко, и все ходят купаться на пруд. Но это странно видеть, потому что купающимся пруд кажется достаточным и даже таким большим, что они толпами заполняют его песчаные бережки. Мужчины движением «руки вверх» снимают с себя майки-сетки, опускают с ног большие трусы или бязевые кальсоны и голые входят в воду, потом падают на нее, причем она словно бы и не всплескивает, а они, вертясь — и не в одну сторону, — плавают саженками, странным приемом плавания, всегда напоминающим бегство вплавь, когда преследуемый непрестанно и энергично оглядывается назад, боясь татарской стрелы, которую умело, неминуемо и неспешно пустят с берега, где сам он только что молился ослепительному солнцу, но, услыхав жужжание слепней, предвестивших басурманскую напасть, кинулся в воду, спасаясь вплавь.

Женщины не плавают, а то и дело в воду приседают; на них большие грудедержатели и становящиеся прозрачными от воды белые миткалевые штаны; на некоторых — вытянутые и висячие — вискозные. Некоторые из женщин умеют плавать по-собачьи, тогда на ягодицах их вздувается воздух внутри мокрой порозовевшей вискозы, а сами они медленно, как больные водомерки, ползают своими телами по воде.

Дети не кричат и не играют. Вода не плещет совсем, а значит, не блещет. Зато блещет надо всем солнце, и тела у всех кроме детей неживые и белые, а у мужчин под животом чернота, и в ней белый детородный член.

Если сам не купаешься, то иногда все-таки пройдешь мимо пруда, вокруг которого и в котором сидят люди, а кое-кто, вертясь вьюном, спасает свою жизнь. Но близость небольшой этой воды не создает ощущения прохлады, и пусть на тебе нездешние белые брюки в переброску и белая рубашка с засученными рукавами — нельзя же ходить, как местные, в сетках на волосатой груди и в носовых платках с узелками по углам на голове, — и пусть чуть дальше и впереди видны за забором летнего кино высокие белые березы, и кажется, там есть, есть зыбучая мелколиственная тень — все равно жарко невыносимо, а главное — непривычно, и дома оставаться невозможно — задыхаешься. И ночью будет душно, потому что странный и непривычный деревянный дом прокаливается за день на сковородке своей железной крыши, и лежишь под простыней, вернее, скомкаешь и собьешь ее, и дышишь, как дышат люди в июле, когда вот-вот растрескается земля.

Остается трогать в темноте одинокие предметы. Очки на придвинутом стуле, выпуклый циферблат карманных часов, откинутую их крышку и тяжелую цепочку, а часы тикают: так-тик, так-тик, показывая тот так и не пойманный ритм, когда, давая умирающей дочери кислород, никак не сладишься с ее отчаянным дыханием и нажимаешь на подушку невпопад, — надо бы: воз-дух, воз-дух, воз-дух, а получалось почему-то: хри-петь, хри-петь, хри-петь…

И, как до этого многое, подушка быстро кончилась, вконец сбив ее паническое уже дыхание, которое тоже скоро кончилось. И все кончилось. И не осталось никого.

Никому и никогда не хочется смотреть на человека, несущего кислородную подушку. Трудно сказать почему. Тем же, кто кислородные подушки несет, неловко от этого. Неловко за все: потому что подушка велика, а воздуху все равно в ней мало, потому что спешишь, а все равно медлишь — надо же незамедлительно! — потому что это последнее средство — тогда зачем? — потому что оно не спасает — тогда для чего? Всегда неприятно видеть кислородную подушку, с которой человек садится, скажем, в трамвай, а трамвай все равно идет со всеми остановками. А видеть ее неприятно потому, что она сопричастна удушью. Думать про удушье невыносимо. Никто не любит думать про удушье. Спасся с дочерью от одного удушья, она умирает от другого удушья, а ты вот теперь не можешь уснуть от духоты.

Некоторые — вернее, многие — ставят в палисадниках раскладушки и среди ночи спят, белые и длинные, прямо почти на улице, но это неприятно. Выйдешь и видишь стоящие во дворах койки. Спящие всхрапывают, а иногда почему-то двое бегут за одним или трое за двумя. Бегут беззвучно, чтобы не поднимать шума и никого не будить. Бегущие долговязы, они выше заборов, а бегут потому, что преследуемый или преследуемые созорничали, идучи ночью и тихо швыряя в спящих камешки; те же тихо вскочили и побежали за ними. Люди ночью побежали друг за другом, белея на бегу в сером ее исходе. Это странно и неприятно. Потому что бесшумно как-то. Бегут бесшумно.

Днем же, обмеряя громоздкую большую заказчицу (почему-то все здесь такие), глянешь в окно, а там как раз лошадь — пых-пых — и телега наклонена, и ступни чьи-то свисают со множеством пальцев, и от лошади долетает запах лошади, и ты вдруг замечаешь, как из подмышек заказчицы быстро побежал пот, и, когда, прикладывая сантиметр, трогаешь ее грудедержатели, она заводит глаза, и больше этих глаз уже не увидишь, потому что, когда ее короткие и огромные ноги расставлены и открывается мокроватый и разинутый лохматый пах, она закидывает себе на лицо подушечную накидку, и ты, влагая в скользкое отверстие ее паха свой детородный орган, видишь вместо лица плетенье этой накидки, а когда уже становится совсем скользко, под накидкой начинается словно бы удушье, и уходит она не поднимая глаз. Так что глаз не увидать как завела их, так больше и не увидать.

Еще в июле сильней ощущение, что у человека никого нет, даже если нет никого на самом деле и ты один. Близкий или ближний — это же встречи, а в такую духоту встречи вообразить трудно — для того ли встречаться, чтобы выпить друг с другом тепловатой воды? И не простоквашей же угощать, поставленной из-за быстро скисаемого в жару молока, не простоквашей же угощать, накрытой на подоконнике марлей, с корочкой черного хлеба внутри для еще более скорого скисания?

Нету в июле родственников у человека, он — один. Кошка, та спит на сухой земле возле огромной пыльной лебеды. И хотя пыль с кошачьей шерстью уже взаимно проникли друг в друга, кошка не мертвая: с нее не сползают жуки, к ней не ползут жуки и вокруг нее нету жуков. Вообще, только водомерке хорошо — вокруг другие водомерки, — и на жидкой от зноя поверхности пруда она, подминая пяточками воду, катается на своих коньках, прочеркивая во все стороны быстрые короткие черточки. Если же водомерка своими рывками решит продвигаться по прямой, то это — ровнейшие стежки на поверхности тишайшего муслина и не надо подкладывать под ножку машинки шершавую и сухую газетную полоску.

Но может быть, к вечеру, может быть, к вечеру станет прохладней, выдохнется чуть-чуть жара и хоть немного черная мгла и мрак избавят от духоты. И хотя теперь совсем уже — если не избавят — некуда деться, и понятно, как будет, когда растрескается земля, но надо уйти в парусиновых туфлях и белеющих брюках из низкой комнаты к пруду и постоять возле него, пытаясь на своем дыхании в тысячный раз отладить неуловленный тогда ритм впустую растраченной кислородной подушки — воз-дух, воз-дух, воз-дух, добавивший к удушью удушья, ведь она же пыталась выдохнуть душный свой воздух, а ты в это время вдавливал навстречу другой, другой воздух…

Как вокруг темно, и прудовая вода уже кажется не теплой, как днем, и кажется, что вода — больше, а пруд в темноте — огромней, но краешек темной влаги безобиден настолько, что переступаешь его прямо в парусиновых туфлях, и они прохладно промокают, и в них удобнее ступать по вязкому дну. От намокающих брюк тоже стало прохладней — намокают они быстро. И насколько над водой больше духоты, чем под водой! Вот, например, рубашка еще не намокла, и она теплая, но вот и она намокла, а вода уже дошла до горла, и, когда дошла до рта, стало совсем прохладно и, можно сказать, приятно, и ты открываешь рот, так что вода, стоящая на его уровне, вплывает в него, как в воронку, и ты просто как бы пьешь, а сам делаешь вдох, и к тебе в рот вплывает спящая водомерка — великий мастер ровной строчки по муслину; в горле от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату